Я хочу побыстрее закончить эту тяжелую главу, но обязан рассказать еще кое-что.
Первое — это прогулка. Выпускали нас сразу всех в общий дворик, обнесенный колючей проволокой; там была открытая зловонная яма — уборная. Поперек ямы была брошена обледеневшая доска с перилами. Наша одежда в камере пропитывалась сыростью, и на морозе сразу замерзала, становясь негнущейся. Как мы умудрялись на холоде, в пургу, в 60° мороза совершать свои естественные отправления?.. Право, мне это сейчас кажется невозможным. До сих пор чувствую окостеневшие пальцы, мертвящий холод, несгибающуюся, ломающуюся одежду. И так же «гуляли» женщины. Вдумайтесь только в этот ужас!
Второе — это еда и баня. Готовили нам специально привезенные блатные. Они беспощадно воровали все, что было можно, и мы поручали гнилую соленую рыбу, «овощной» суп, из мутной воды без жиров, иногда в ней плавал кусочек мороженой картошки. Праздником был «винегрет»: квашеная мерзлая капуста с гнилой картошкой и свеклой.
А баня — раз в десять дней — была сущей каторгой: в комнату, размером не более 15 м2, набивали по три камеры, по тридцать человек, и после трех-пяти минут начинался крик надзирателей: «Кончай мыться! Хватит! Освобождай для других!» Обжегшись кипятком, выбегали мы, с остатками мыла на теле, в холод ледяной камеры — предбанника, где толкались и мешали друг другу одеваться.
Однажды мы с Карлом были оставлены после прогулки поколоть дрова — на работу нас не водили, понимая, что любая работа — наслаждение по сравнению с сидением в ледяной камере. Истощенные и ослабшие, мы чуть не падали при каждом ударе топором по полену. Вдруг сзади я услышал голос Буряка:
— Что, тяжело?
— Да, нелегко, — отвечал я.
— Зато воздухом дышите, — произнес этот садист: он «расплачивался» так с нами за работу — давал лишний час подышать воздухом.
Дни мы проводили в занятиях: учили языки, читали. Карл умудрялся за три месяца изучать новый язык, он работал почти без перерывов с шести часов утра до десяти вечера, до отбоя. Можно было только дивиться его целеустремленности и воле. Я тоже старался читать и одновременно... растирал себе ноги. Они мерзли до оцепенения: растерев одну, я принимался за другую, и так целый день. Ночью тоже приходилось для этого несколько раз вставать: делал я это автоматически.
Были у нас и свои радости. Однажды, в марте, я подобрал на прогулке веточки какого-то дерева — они отскочили от веника. Мы поставили их в кружку с водой и следили, как налились почки растения, появились листочки. Листики были крошечные и абсолютно белые: солнца-то у нас в камере не было...
Но весна брала свое: в мае солнце растопило, наконец, лед на окне, и ежедневно почти час луч его скользил по камере от левой стены до правой. Мы поделили это время между собой и ложились на скамейку так, чтобы лицо было в солнечном блике. И каждый должен был держать в руках на груди кружку с веточками. Через неделю листики на них стали зелеными! Это было нашим маленьким праздником. Но ненадолго. Во время очередного «шмона» какой-то надзиратель злобно вышвырнул зеленые ветки — кусочек свободы — в коридор, и равнодушные сапоги растоптали их.
Глава XXX
Если говорить о тюрьмах СССР, обобщая события и стараясь понять цели наших тюремщиков, то можно сделать кое-какие выводы. Теперь мне легче: я вижу все прошедшее со стороны. Помогает мне и то, что пенитенциарную систему СССР я видел с «обеих сторон решетки»: работая в послевоенные годы следователем по борьбе с бандитизмом, я видел судьбы молодежи, шедшей на преступления, а попав в тюрьму, смог еще ближе войти в жизнь этой среды.
Я видел своими глазами специфику преступлений, совершенных в СССР в 1945-1953 годах из-за голода: воровали хлеб, мясо, резали коров. И удивляться этому нечего: даже крупные города центра страны снабжались плохо. Но они все-таки снабжались, тогда как в сотне километров от Москвы хлеб и сахар нельзя было достать ни в одном магазине. И тут же в закрытых «распределителях» партийные работники и кагебешники могли получить все, что угодно. Это, конечно, толкало людей на воровство: иного выхода у них не было. Кроме того, государство сознательно создавало, выдумывало преступления, которые, по сути дела и по психологии нормального государства, не были нарушением закона: появились бесчисленные «подзаконники» — Указы Президиума Верховного Совета СССР. Например, я видел, как людей судили и отправляли в тюрьму на 10-15 лет за... катушку ниток. В приговоре писали: «похитил 200 метров пошивочного материала» — звучит солидно.
Судили людей за «хищение социалистической собственности», когда они брали для растопки печек отходы, валявшиеся у деревообделочного завода, или уносили домой выброшенную подгнившую селедку; судили за то, что люди подбирали рассыпанный уголь у железной дороги. Это выглядело именно как сознательный «набор» на работу в места, куда люди, добровольно ехать не хотели. Но арестованным было не до рассуждений.
А в лагерях, пересылках и тюрьмах этих, еще ничего не понимающих, «фраеров» ждали прожженные воры: беспризорный молодняк времен войны, не знавший жизни без воровства. Эти люди быстро вводили новичков в тонкости и особенности лагерной жизни, и человек, попавший в тюрьму честным и, по сути дела, невиновным, вскоре становился законченным преступником и по окончании срока наказания вновь попадал в тюрьму — уже за действительно совершенное преступление.
Вспоминаю я и такой «широкий жест» советских властей: в 1953 году после смерти Сталина объявили амнистию блатным — одновременно выпустили на свободу сотни тысяч людей, умеющих только воровать. Этих людей не трудоустраивали, не давали им жилья, милиция даже не прописывала их в городах. И вот, на страну обрушился поток грабежей и краж. Невозможно было ездить в поездах, ходить по улицам, уходить из квартиры даже днем. Прохожих днем затаскивали в парадные и раздевали. Правительство вынуждено было пойти на крайние меры: по улицам патрулировали наряды войск и милиции, и войскам дано было право расстреливать на месте лиц, схваченных в момент совершения преступления.
Когда я попал в лагерь, то увидел, сколько сломанных, растоптанных людей в этих мертвых зонах!..
Ведь если у блатных новый и еще новый тюремный срок воспринимается, в конце концов, как переход в иной план жизни — лагерь становится домом родным, — то у политзаключенных — по-иному. Очень немногие из них выдерживали повторное испытание. Отбывая первый срок, люди сжимали себя в кулак: лишь бы выжить! А при втором аресте жизнь была явно кончена, надежд не было. И эти мученики шли ко дну, не сопротивляясь: умирали от голода, заболевали там, где другие еще выдерживали.
Вид этих добитых людей очень действовал на нас, многие впадали в панику, внутренне капитулировали. А ведь именно это и нужно КГБ — сломать человека. Тот, кто в ужасе и апатии, кто боится, не верит в себя — тот скорее становится стукачом, предает друзей.
Но КГБ шел дальше. Они вызывали родственников арестованных и говорили матерям и женам: «Вот, от вас зависит, как будет жить в лагере ваш родственник. Помогите нам здесь, вы же советский человек. А мы поможем ему в лагере: он не попадет на тяжелые работы, пошлем его туда, где с питанием получше».
И эти несчастные поддавались, из любви к близкому человеку шли на предательство...
В лагерях, в общем, середины не было: или человек ломался, или становился еще сильнее. И это не зависело от того, кем был человек до ареста: я видел сломленного, уничтоженного духовно, ко всему апатичного генерала Гуревича, умершего в лагере у меня на руках; но видел я и простого труженика Золю Каца, сидевшего трижды, инвалида второй мировой войны, изрезанного операциями — он твердо и с достоинством выдержал весь ужас каторги и трагедию разлуки с семьей.
Жизнь наша шла монотонно: все старались выжить, не потеряв человеческого облика. В этот период начали без суда и следствия возвращать в тюрьмы некоторых из тех, кто был освобожден комиссией в 1956 году.
Интересно вспомнить, что даже с такими людьми, как начальство нашей тюрьмы, бывали случаи, говорящие о каком-то слабом отблеске человечности, все-таки сохранившейся в этих озверевших душах.