Мое сердце разрывалось, я готов был задушить этого садиста за мамины муки. Лишь к концу трехчасового срока — а он пролетел, как мгновение — мама чуточку успокоилась и начала ужасаться моему виду: «Ты же выглядишь, как мертвец!»
Это она говорила после того, как все лето я был на воздухе, загорел и окреп, а не сидел в бетонном каземате «Гитлера». Не дай ей Бог увидеть меня в тех условиях!
Кончилась наша короткая встреча. Конвой увел меня, и я увидел, уходя, что маму обыскивают... Не крик, а хрип и вопль рвался из сердца.
Так в последний раз я посмотрел на маму. Последний. Больше я ее не увидел. Напряжение этой последней встречи оказалось для нее каплей, переполнившей чашу страдания...
В камеру я вернулся подавленный, разбитый, внутренне измученный: как жить дальше?
До прихода ребят с работы я лежал неподвижно и бездумно на нарах: эта встреча сломала меня ощущением беспомощности, невозможности помочь родному, единственному человеку.
Но настало утро: развод, работа, товарищи — все это требовало действий, выводило из оцепенения. Надо было жить. Если это была жизнь...
— Ну, Шифрин, свидание было хорошее?! — прозвучал неожиданно у меня за спиной голос садиста-отрядника.
Резко обернувшись, я увидел Ликина и негодяя, лишившего меня возможности даже в эти жалкие три часа говорить с мамой о нашем, о личном.
Схватив его за грудь, я прохрипел:
— Задушу! Беги, гад, под пулеметы, — и отпущенный мерзавец, сломя голову, кинулся к вахте.
— Вы что, с ума сошли, — закричал на меня Ликин, — я от вас этого не ждал! Новый срок хотите?!
Постаравшись овладеть собой, я рассказал, почему я так взбешен, и что сделал его офицер с мамой, что наговорил ей, как прошло свидание.
— Я не могу поверить, чтобы он так издевался над вашей матерью, — сказал Ликин. — Сегодня же напишу ей письмо и расспрошу. Если вы говорите правду — накажу офицера, если это не правда — пойдете в карцер.
Ликин оказался на высоте: он, действительно, написал маме, расспросив ее и добавив от себя, что лично он ко мне никаких претензий не имеет, так как веду я себя всегда спокойно, пользуюсь уважением товарищей, много читаю, занимаюсь и замечаний в этом лагере не имею.
От мамы я получил об этом письмо, но сколько она — да и я — перемучились во время свидания и за тот месяц, пока шел обмен письмами!
А отрядник с тех пор старался обходить меня стороной. Но и сейчас он там, на спецстрогом № 10, где и теперь мучаются мои друзья, осужденные в 1970 и 1971 годах в Ленинграде, Риге, Кишиневе, Одессе, Ростове. Не о прошлом пишу я. Все описываемое происходит и сегодня. Только наивные люди думают, что советская власть исправляется и улучшается: до последних своих дней она будет в основе своей все той же — демагогической, безжалостной, беспринципной.
Лето 1960 года было в разгаре, рабочие будни шли своим чередом. После провала ребят, пытавшихся совершить подкоп из ямы, начальство провело сортировку людей по камерам, и мы попросили перевода в освободившуюся камеру. Дело в том, что камеры были не совсем одинаковыми в ширину: от 2,5 до 3 метров. И эти 50 см для нас были очень важны: возникала возможность ночью перевернуться, лечь на спину. Ликин перевел нас. Обживая новое помещение, мы сдвинули тумбочку при мытье полов и обнаружили под ней затертый и замазанный квадрат: шов был, вроде бы, старый. Опытным взглядом «кадровых» беглецов мы определили, что здесь пытались работать. Очевидно, это было давно, начальство об этом узнало, забило дырку и небрежно замазало шов люка.
После того, как пол был чисто вымыт, прорезь шва стала видна четко.
Прошло дней пять и вдруг утром объявили: «выходи с личными вещами во двор». Генеральный обыск. Здесь такое проделывали раз в два месяца. У нас в камере, под покровительством Ликина, скопилось много книг, и мне удалось забрать из каптерки запрещенную сейчас редкость, чудом провезенную мною через «шмоны» — Танах, Библию в русском переводе. Мы берегли и хранили эту книгу всей камерой. И вот, сейчас встал вопрос: оставить ее в камере среди прочих книг или вынести с вещами и пытаться, как уже было неоднократно, скрыть во время обыска.
Товарищи советовали оставить, я не хотел, думал взять с собой. Собираясь, мы спорили, и в конце концов, я подчинился общему мнению: отложил Библию. Вынесли мы на двор свернутые матрацы, внутри которых были наши нехитрые вещи, а надзор пошел обыскивать камеры. Развернули мы матрацы для проверки, и вдруг выпала Библия.
Ребята на меня рассердились:
— Зачем ты взял ее?
— Да не брал я ее, — отвечаю, — не знаю, как она попала в вещи, я ее сам отложил в сторону.
Мне явно не верили, хотя я говорил правду: она попала в вещи в спешке выхода. Говорю я об этом так подробно, потому что события развернулись для всех нас неожиданно, и ситуация стала угрожающей в течение последующих минут.
Мы увидели, что у окна нашей камеры проверяют землю щупами, и вскоре раздалось знакомое слово: «подкоп»!
Оказывается, тот люк, который мы увидели при мытье пола, был новым: ребята, сидевшие в камере до нас, прорезали асфальт пола и уже успели выкопать ход, идущий к запретзоне...
Вот теперь иди и доказывай, что ты не верблюд — разве КГБ поверит? Ведь им нужны виновные: на кого-то надо списать подкоп. А значит, мы, в лучшем случае, получим по два года закрытой тюрьмы, поедем во Владимир; а после «Гитлера» и этого «спеца» сил у нас уже осталось совсем немного.
Приехала дрезина, появилось большое начальство, все подходили к нашей группе и смотрели — вот они, «шахтеры»!
Когда пришел Ликин и осмотрел подкоп, мы подозвали его и сказали, что ему-то, наверно, ясно, что это не наша работа, и мы просим его вступиться, сказать, что нас перевели в эту камеру несколько дней тому назад.
Майор выслушал нас и сказал, что мы, очевидно, говорим правду, но встает вопрос о том, что уехавшие «хозяева» подкопа передали нам сведения о неоконченной работе и мы перешли в эту камеру специально. Час от часу не легче...
Все же было похоже, что Ликин поверил нам, хотя ничего конкретного не сказал.
Раскапывание подкопа, его засыпка камнями и стеклом продолжалась до вечера. Лишь перед отбоем нас отвели в другую камеру: все наши книги и записи оперативный отдел забрал на цензуру, Библия осталась с нами! Впуская в камеру, нас даже забыли обыскать. Вот и считай после этого, что с Книгой произошла случайность!
Следствие все же прошло удачно: подкоп нам не инкриминировали.
В нашей камере был установлен свой распорядок дня: только час перед отбоем разрешалось говорить на любые темы, остальное же время царила тишина, мы занимались, читали, думали.
В этот час перед сном мы любили посмеяться и часто слушали рассказы наших украинских товарищей, с юмором говоривших о тяжелой школе жизни в деревнях и в армии.
В России говорят, что если человек был на войне и в тюрьме, то ему надо для окончания образования еще пожить в колхозе.
Рассказы о тяготах жизни в деревне, о каторжном подневольном труде перемежались смехом: ведь эти несчастные пытались подшутить над своим начальством, над отъевшимися за счет колхозников председателями, секретарями, кладовщиками, бригадирами.
Например, когда председатель заставил перед приехавшим из районного центра начальством петь девочку, которая славилась своими частушками, она тут же экспромтом исполнила:
Я маленька колгоспница
Заробыла трудодень:
Мамо ходит без спидницы,
А татуня без спидень.
Ни коровы, ни свиньи —
Ридный Сталин на стини.
Конфуз был полный, но что с ребенка взять!
Слушая рассказы о службе в армии, где ребят этих заставляли участвовать в испытаниях новых видов оружия, я удивлялся, до какой бесцеремонности может доходить правительство.
Устраивали, например, взрывы атомной бомбы, а вокруг эпицентра были расположены окопы и укрытия из дерева, бетона, пластика; люди сидели там, как подопытные кролики.