Рассказывали, как отказывает оружие, как не стреляют пушки и не хотят лететь на учениях ракеты. Слушал я, вспоминая наше министерство, ведавшее оборонными заводами, где делалось оружие, думал о царившем там хаосе и беспорядке. И в те времена, когда я работал, отказывали пушки — у нас тогда был большой «полигон» в Корее, — склочничали между собой конструкторы, воровали на заводах кто что мог.
На нашем спеце был приехавший тоже из Тайшета римский кардинал, украинец Слипий. Этот скромный и спокойный человек страдал в лагерях уже второе десятилетие, был очень болен, но держался стойко и старался быть не обузой товарищам, а помогать им. Мы понимали, что такого вождя национализма, каким был Слипий, советская власть не выпустит: для украинцев он был чем-то вроде духовного знамени.
Но случилось чудо: за кардиналом Слипием приехали из Москвы какие-то чекисты и увезли его так срочно, что он едва успел попрощаться с друзьями. Мы не знали, куда его увезли. Но спустя дней десять к одному из наших ребят приехала на свидание жена и рассказала, что слышала, что кардинал Слипий в Риме.
Всех нас потряс отъезд кардинала: дуновение свободы донеслось из беспредельной дали.
Однако свои дела были не менее важны. Неожиданно распространился слух: к нам на спец едет комиссия, чтобы решить, кто останется еще на год, кто переводится на лагерный режим.
Лагерные «параши» сбываются: вскоре начались вызовы, и от ребят я услышал, что наши судьбы решает Ролик — мой старый знакомый. Стало ясно, что если он меня узнает, то не видать мне перевода со строгого режима.
С той нашей встречи в БУРе омских лагерей прошло семь лет, я постарел, борода у меня — вряд ли можно узнать человека при таких условиях. Но вот и вызов...
Вхожу в кабинет, здороваюсь, сажусь...
— Здравствуйте, Аврам Исаакович, — глаза Ролика смотрят пристально и с интересом: он явно узнал меня, но чувствую, что при других офицерах, сидящих здесь, не будет упоминать обстоятельств нашей первой встречи.
Молчу. Жду.
— Постарели вы, — произнес Ролик, рассматривая меня.
— И вас время не щадит, — отвечаю, глядя на него.
— Да, конечно. Ну, а внутренне вы как? Изменились или все тот же?
Вопрос Ролика понятен только мне.
— Даже лежачее бревно меняется. А я не лежал эти годы. Безусловно, изменился.
— Слышал я, что философией увлекаетесь, индуизмом, йогой?
— Да. Меня это интересует всерьез.
Воцарилось молчание.
— Ну, Шифрин, хотелось бы знать, увижу ли я от вас неприятности и сюрпризы, если переведу из тюрьмы в лагерь?
Опять вопрос понятен до конца только мне.
— Думаю, что нет. Многое передумано и нет прежних устремлений. Меня интересует другое.
Опять помолчали. Ролик сидел, думая.
— Хорошо. Я выпускаю вас в лагерь. Прошу вас помнить то, что вы сказали сейчас. До свидания.
— До свидания, — ответил я. Но свиданий больше не было. Это было прощание.
Кончился эпизод, который начался, как в приключенческом фильме, и выглядел неправдоподобно и надуманно.
Глава XXXIV
Советский Союз лез в Африку, Вьетнам, на Ближний Восток, рвался на Кубу и в Индонезию. Эти события нас, конечно, интересовали. Даже блатные реагировали на них по-своему. Прежде всего появились клички: «Лумумба», «Мобуту» — так называли самых уродливых; появились доходяги «У-ну», были и «Кастро».
Комиссия на спеце окончилась: почти всех выводили в лагеря. Но уже ехали на наши места новые...
Когда мою группу зимой 1961 года забирали на этап и подводили к вахте, я оглянулся на приземистый длинный тюремный корпус: было чувство какого-то дезертирства — ведь там оставались друзья.
Поезд ехал недолго. Нас высадили на лагпункте № 07. У ворот собрались свободные от работы зэки, и мы попали в объятия давних друзей. Обнимая Золю Каца, Семена, Бориса Хацкевича, я оглядывался на месте, слушая новости, отвечал на вопросы.
Зона была большой. Тут работали на деревообделочном комбинате тысячи арестантов, изготовляли мебель и деревянные ящики для радиоприемников и телевизоров. В этом лагере у меня было много знакомых по Сибири, и первые дни, пока еще новоприбывших не включили в рабочие бригады, я переходил из рук в руки, узнавая новости за время, проведенное в тюрьме. Скопление в зоне людей со всей страны дает возможность — если знаешь людей — за несколько дней познакомиться с событиями от Владивостока до Бреста.
Увидел я, что в лагере большая группа евреев: кое-кого я не знал. Была интересная молодежь.
Среди них привлекал внимание Вениамин Рафолович, молодой математик, одноделец Юры Меклера. Этот эрудированный человек был интересным собеседником, любил музыку, искусство, знал современную литературу. Вскоре после моего приезда он начал изучать иврит: ему переводил тексты молитв пожилой еврей — Лева, сидевший много лет, убитый горем человек. Настойчивость Вениамина была поразительной: через три-четыре месяца он свободно читал тексты на иврит. Хорошие отношения установились у меня с семьей Подольских, тут были отец и сын, о которых я уже упоминал. А в соседней зоне была мать — героиня Дора. Приятное впечатление сразу произвел минчанин-сионист Анатолий Рубин, сдержанный, не по возрасту серьезный человек. Сидел он за попытку распространения еврейской литературы и за попытку покушения на Хрущева. Анатолий познакомил меня с Эдиком Кузнецовым и Ильей Бакштейном, двумя однодельцами-новичками в лагере. Происшествие, приведшее их в лагерь, было знаменательным. Эти молодые москвичи со своими товарищами устроили поэтический клуб и проводили на площади Маяковского открытые вечера чтения стихов. Добившись того, что народ начал приходить туда в большом количестве, они сделали неожиданное: подсадили на постамент памятника Маяковскому Илью Бакштейна, и тот произнес резкую, прямую, открыто антисоветскую речь. Публика слушала, затаив дыхание, а ребята окружили говорящего и отгоняли милицию, рвавшуюся к оратору, но боявшуюся затевать драку в такой толпе.
Илья говорил долго и закончил под бурное одобрение собравшихся. Вся Москва говорила об этом чрезвычайном происшествии. Этот юноша дал пример смелости и невиданного до тех пор публичного антисоветского выступления. Словно отклик на это, одно время по Москве ходила песня знаменитого барда Булата Окуджавы «Бумажный солдатик», где рассказывалось, как пошел за нас в огонь Бумажный Солдатик, хотя и знал, что сгорит.
И, конечно, ребят арестовали. Эдик — крепыш с лицом как бы вырезанным из камня: решительность, честность и прямота сквозили в каждом жесте и слове этого парня. Лишь здесь, в лагере, он начал осознавать себя евреем и пришел к сионизму.
А Илюша Бакштейн внешне был совсем ребенок: худенький, чуть горбатенький — он десять лет пролежал в гипсе — с типично еврейским и добрым лицом, большущими задумчивыми и грустными глазами. Он ходил по зоне всегда задумавшись и жил в своем мире, совершенно не обращая внимания на то, что кругом заборы тюрьмы, стража: его интересовали друзья и философские построения, которыми он был занят. Но юноша был смел и решителен, когда это было нужно.
Приехали к нам из Ленинграда студенты-фашисты. Такие типы тоже есть в СССР. В один лагерь советские власти сажают и гитлеровских убийц, и сионистов; своих старых заслуженных большевиков и молодых фашистов; тут же бродят бывшие чекисты-бериевцы, ранее отправлявшие людей в эти же лагеря, а теперь не угодившие чем-то своим хозяевам — такое может быть только в СССР. Так вот, эти «фашистёнки» — как их презрительно называли — решили, что при наличии в зоне бывших гитлеровцев и достаточного количества антисемитов они легко устроят еврейский погром. Конечно, затея эта была обречена на провал: нашу небольшую общину лагерники уважали, и товарищи из русской, украинской и прибалтийской части арестантов встали бы рядом с нами против негодяев. Но все же у нас было собрано совещание и распределены роли, так как молодые фашисты активно готовились к «акции». Но Илюшу мы не пригласили: зачем тревожить человека, не могущего участвовать в физическом сопротивлении?! А он узнал от кого-то об очередном сборище фашистов, явился к ним один и заявил: «Вы, мерзавцы! Посмейте только устроить провокацию! Костей не соберете!»