Не успела замереть поднятая этим суета, как из рабочей зоны ночью пытались бежать, и среди арестованных там оказался Анатолий Рубин, помогавший беглецам: мы лишились хорошего парня.
А тут вдруг совсем необычное происшествие: крысы ушли из зоны... То, что это — дурная примета, все знают. Но что случится? Пожар? Землетрясение? Потоп?
Был конец зимы, мели метели, и было странно и страшно смотреть, как через запретзоны шли тысячи крыс, уходя по снегу из-под бараков и уборных.
Но с нами ничего не произошло: лишь подпочвенная вода, выступив на поверхность, залила подполья и ямы уборных. Это и почувствовали заранее мерзкие твари. Вскоре они вернулись.
Метели намели сугробы вдоль запретзон, вплотную к заборам, и опять не утерпели ребята: пятеро ночью прокопали тоннель в сугробах, прорезали забор и ушли. Но в работе они так закоченели, что не выдержали и зашли в какой-то дом погреться, а хозяева все поняли и тут же передали их охране, раскиданной по всей Мордовии. Ведь за каждого пойманного беглеца населению платят по 100 рублей и еще дают барана или овцу — как тут не соблазниться этим нищим, до сегодняшнего дня не знающим обуви и ходящим в лаптях!
А новички все прибывали: ехали студенты, рабочие, солдаты — контингент заключенных явно менялся. Но методы следствия — нет.
— Я следователю говорю: ничего я не скажу, и не ждите, — объясняет соседу, сидя на нарах, вновь прибывший. — А он в ответ: «У нас времени много, никуда ты от нас не уйдешь». И вот допрашивает, допрашивает, допрашивает — до посинения.
Как-то читает следователь мой дневник: взяли дома, при обыске. И говорит:
— Тут вот есть место, где написано о нашей стране, клевета написана о том, что государство с большой территорией, как правило, управляется деспотическим режимом. Тебя за одно это расстрелять надо!
— Так это же не я сказал, — объясняю, — это не мои слова, это Монтескье сказал, а не я!
— Монтескье, говоришь? Давай адрес этого Монтескье, где он живет?
Рассмеялся я и еще не понимаю, неужели он и вправду не знает, что Монтескье двести лет, как умер. А следователь видит, что я смеюсь, и говорит, небрежно так:
— Знаю, что не скажешь адреса. А он мне и не нужен: арестовали мы уже твоего Монтескье, он давно «раскололся»!
А рядом сухонький старичок рассказывает другому, доживающему свой век в лагерях:
— Приехали мы в Перловку, под Москвой такая станция дачная. Там у меня кум с кумой живут, квартиру получили. На новоселье мы со старухой ехали. Сошли с поезда, идем, а где эта улица не знаем. И вижу, идут какие-то люди, человек десять, тоже с поезда. Ну, думаю, местные, должны знать. И к ним. Тронул за рукав одного, такого высокого: где, мол, тут такая-то улица? — А он молчит и подбородок задрал, на меня не смотрит. Я его опять: гражданин, я же вежливо спрашиваю... А он и не глядит. Я его так-то раза три все спрашивал, и, наконец, он что-то мне не по-нашему громко так сказал и отвернулся. Я так и обмер: знаю ведь, что с иностранцами говорить не полагается, как бы греха не вышло... Старухе говорю: видала? А она уже меня клянет на чем свет стоит. Ругаемся мы так посередь улицы, а тут подходят какие-то трое и говорят, вежливо так говорят: «Можно вас на минуточку?» — «Что?» — говорю... а у самого ноги дрожат — ведь год-то 1950-й... А тут и машина подошла, меня — туда, и больше я ни старухи, ни свободы не видал: дали мне, рабу Божьему, 25 лет «за связь с иностранцами».
И вот, в этой «нормальной» обстановке советских концлагерей прозвучало, как выстрел: Солженицын — какой-то бывший политзаключенный — написал (и ему разрешили издать!) книгу о политлагерях. Она называется «Один день Ивана Денисовича».
Об этом прямо писали нам родные и друзья. Мы не верили.
Но книга пришла. Цензор вначале не хотел ее выдать, но мы добились. Очередь стояла около читающего, книгу читали и днем, и ночью.
Когда я прочел, я протер глаза и сказал:
— А лагеря еще есть? Ничего не понимаю...
И, действительно, это было верхом обмана и демагогического издевательства. Ведь «Иваны Денисовичи» ходили по зоне: вон он идет, Сережа, лагерный тихий сумасшедший, простой крестьянин, сидящий уже лет двадцать и рехнувшийся. Мало ли их тут?! И вдруг эта книга.
Когда нас везли из Сибири в Мордовию, по радио выступал с очередной речью Хрущев и в который уже раз заявлял, что политзаключенных в СССР нет, все выпущены, и тюрьмы в Москве разрушены. Голос его звучал под хохот, раздававшийся из всех камер. Надзиратели конвоя и офицер улыбались.
— Может, мне вас повыпускать, ведь нет вас всех, — сострил офицер.
А теперь на весь мир прозвучал «Иван Денисович»: конечно, в СССР покончено с политзаключенными, скажут в свободном мире, иначе не стали бы там печатать такую книгу.
Не знает еще Запад, на что способны эти люди: Геббельс — лишь жалкий ученик коммунистов.
Итак, мы читали «Один день Ивана Денисовича», читали сами о себе, сидя в тех лагерях, которые, якобы, ушли в прошлое.
— Да есть ли еще за забором советская власть? — шутили мы.
Но она была. Была. Хотя и психология людей постепенно менялась: ведь еще года два назад начальник конвоя не посмел бы пошутить: «может, вас и нет...»
В связи с книгой Солженицына мне запомнился один интересный разговор. Один из офицеров-отрядников, старавшийся заигрывать с заключенными, беседуя однажды с ними, сказал: «А у нас тоже было обсуждение этой книги, читали ее нам на совещании. Интересная книга. Но вот товарищ Швед, послушав ее, сказал: «А нам еще этого Ивана Денисовича привезут по этапу. Так что вы не очень-то...»
Швед был начальником режима, говорили, что он из разжалованных офицеров-бериевцев. Этот спокойный, уверенный в себе зверь и садист медленно ходил по зоне, свесив длинные руки вдоль короткого, упитанного туловища, и выискивал жертву: не отправив одного-двух человек в карцер, он с «работы» не уходил. Надо сказать, однако, что этот Швед оказался гораздо проницательнее, например, Эренбурга, надеявшегося на «оттепель»: вспомните, как сегодня преследуют Солженицына!
В эти смутные дни я получил из дома страшное известие: умерла мама. Приехав со свидания, она слегла от потрясения и больше уже не вставала, успокоилась еще одна страдалица...
Глава XXXVI
Работать меня, как и всех, послали на деревообделочный завод; я попал в цех лакировки готовых изделий. Помещение было наполнено вредными ядовитыми парами: у каждого на столе стояла открытая банка с ацетоном для ручной полировки футляров телевизоров. Тут же, в цехе, их покрывали лаком из распылителей.
После рабочего дня мы выходили из цеха с сине-зелеными лицами. Предельная зарплата составляла 25 рублей в месяц. Но я люблю тонкую работу с деревом, и начальство вскоре заметило, что товарищи носят мне на исправление свой брак: заделать царапину, подклеить отколовшийся фанерный шпон. И меня поставили на ремонт: оказалось, что в отдельном помещении стоят груды забракованных футляров. Работал я даже с удовольствием, так как в каждом случае надо было что-то придумывать. Кроме того, я мог резать что-то из красивого дерева и для себя, а это было всю жизнь моим «хобби». Несколько месяцев я работал над большой шестигранной шкатулкой из золотого цейлонского лимона, на крышке и боковых гранях которой были инкрустированы разными сортами дерева сцены из истории еврейского народа: храм Соломона, шатры в пустыне, скрижали Завета, рог-шофар, виноградная кисть и, конечно, семисвечник-менора.
Потом я долго работал, делая другую шкатулку, на крышке которой инкрустировал работу художника Линке «Молитва за умерших» — о Варшавском гетто.
Когда я принес сделанное Шведу для просмотра и обыска перед отправкой домой, то первую шкатулку он пропустил, не поняв, а вторую начал разглядывать с пристальностью собаки, почуявшей кошку.
— Щось це не те, — сквозь зубы бормотал Швед, глядя на картину. — Що це?
— Это картина Линке «Молитва за умерших», память жертв войны, — отвечал я.
— За жертвы, говоришь? — задумчиво повторил Швед, не отрывая взгляда от шкатулки.
Нутром он чувствовал чужое, враждебное, но не знал, к чему придраться. Я был уже уверен, что он конфискует работу. Не меньше получаса он мытарил меня вопросами, но все же разрешил отправить ее...