И вот, однажды утром я решился: снял бороду. Выйдя из подъезда я пошел прямо на свой «конвой» — они даже внимания не обратили: их привычка к моей бороде была выше наблюдательности.
Убедившись, что за мной никого нет, я навестил всех, кого мне было нужно, отдал письма, передал устные поручения и поехал по адресу, данному мне в лагере, к человеку, занятому в том молодом подполье, которое сейчас известно под именем демократов.
Позвонив в скромный домик на окраине Москвы, я увидел в дверях заплаканную женщину.
— Вам кого?
— Я хотел бы видеть Анатолия.
— Анатолия нет.
— А когда он будет?
— Не знаю. Его полчаса назад арестовали.
Руки у меня опустились: отсюда начал свой путь новый арестант, он займет мое место на нарах в Мордовии.
Зайдя в дом, я рассказал матери Анатолия, кто я и, по возможности, успокоил ее.
Мои дела в Москве были окончены и, попрощавшись с родными и друзьями, я уехал. Рукопись «Экзодуса» я вез с собой, чтобы в тиши ссылки отпечатать ее на пишущей машинке.
Опять поезд увозил меня на восток. В глазах стояла Ларочка, плачущая и уже не представляющая нашу жизнь врозь. Я тоже был подавлен тем, что не могу взять ее с собой. Но я ехал в полную неизвестность: без денег — за этот месяц в Москве кончились мои десятилетние лагерные «накопления»; без документов — что значил мой «волчий паспорт»?! Я не знал, где буду жить и работать: моя профессия (юрист) была не из тех, в которых остро нуждаются пастухи горных кишлаков Киргизии.
Но я твердо верил, что когда человек не выбирает сам, а его ведет судьба — даже рукой чиновника, пославшего в ссылку — то все устроится само по себе.
По дороге я хотел заехать в Караганду — большой шахтерский центр Казахстана; там я должен был повидать одну старую женщину, недавно освободившуюся политзаключенную, с которой переписывался последнее время — это было знакомство, связанное с ее исключительными способностями ясновидения.
Поезд стучал на рельсовых стыках. В общем бесплацкартном вагоне было набито столько людей, что даже мне, привыкшему к вагонзакам, было не по себе от шума и спертого воздуха.
Ехало много молодежи, комсомольцев, они пели. И интересно, что пели они... лагерные песни, вроде «Ванинского порта», с тоской выговаривая:
От качки стонали зэка,
Обнявшись, как кровные братья,
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья.
Со мной ехали и «тихушники» КГБ, им, наверно, было тоже любопытно слушать все это.
Я впитывал в себя впечатления: ведь я заново знакомился со страной и ее населением. Теперь-то я видел воочию, какие перемены происходят в психологии людей в связи с общим неверием и поверженностью кумиров. Ведь отцы этих юношей и девушек еще верили Сталину и его окружению. А теперь и Сталин, и Молотов, и Каганович, и Берия развенчаны, а, значит, — и все прочие мерились одной презрительной меркой: болтуны!
Передо мной было новое поколение, топчущее в грязь все, что осталось от отцов: революцию, ее заветы и лозунги — все им было «до лампочки», веры уже не было никому.
В этом было свое положительное. Но была и опасность: негодяи легко находят друг друга, они воспользуются апатичностью и безразличием этой лучшей части подрастающего поколения.
В связи с этим мне вспоминается фактор, на первый взгляд, незаметный, но чрезвычайно важный для оценки психологического состояния людей: анекдоты.
Во времена Сталина ни в одном анекдоте нельзя было услышать что-либо касающееся идеи революции или очерняющее имя Ленина. Но со времен Хрущева и до сегодняшнего дня развивается совершенно иная линия.
Основная тема нынешних анекдотов в России — втаптывание в грязь имени Ленина и самих идей, с ним связанных: Ленин в публичном доме; Ленин-пьяница или онанист — вот как рисуют образ «великого вождя» соленые народные шутки. Существует целая серия таких анекдотов, и рассказывают их, как правило, от имени самого Ленина, с его характерной картавостью.
Эта тенденция интересна именно тем, что показывает общее отношение к идеям революции 1917 года. Ведь даже героев гражданской войны, тех, кого всегда уважали, — теперь самозабвенно оплевывают в анекдотах: Чапаев — неисчерпаемая тема острот, его рисуют неграмотным, полуидиотом, думающем лишь о бутылке и бабе.
Мне кажется, что это очень симптоматично, когда так расправляются со своими бывшими кумирами, это — предел безверия.
Когда я еще был в лагере, то в 1957 году получил письмо от одного из освободившихся товарищей, он писал: «Ты не представляешь себе, как люди без стеснения ведут антисоветскую болтовню прямо на улицах, даже в лагерях такого не встречал!» Освободившись, я тоже столкнулся с этой метаморфозой: люди, при Сталине зажатые в тиски молчания, теперь стали болтать без удержу. Однажды еду я в такси, и шофер, притормозив, показывает на лозунг, висящий поперек улицы: «Мы взяли власть в свои руки всерьез и надолго» и подпись — Ленин.
— Видите? — спрашивает шофер.
— Вижу, — улыбнулся я.
— А понимаете, смысл-то в чем?
— Нет, — отвечаю.
— А в том, что если взяли власть надолго, то значит — не навсегда! — и со смехом поехал дальше.
За окном вагона расстилались степи целины с ее хрущевскими совхозами, и я вспоминал, как дети московских друзей рассказывали о своей поездке по «комсомольской путевке» на целину:
— Приехал целый эшелон молодежи. Ехали с песнями: чудилась впереди романтика, борьба с природой, приключения, победы.
Встретили нас в пыльном Акмолинске, который Хрущев переименовал в Целиноград. На совхозных грузовиках повезли по городу, и мы видели типичную «потемкинскую деревню»: вдоль улиц, состоявших сплошь из землянок, стояли новенькие свежевыкрашенные высокие заборы: они скрывали жуткие полуразвалившиеся землянки от того, кто ехал в легковой машине, но нам из кузовов грузовиков, сверху, все было видно. Оказывается, недавно здесь был Хрущев и для него построили эти заборы-ширмы.
Привезли нас в совхоз за триста километров от города. И первым делом председатель... отобрал у нас паспорта. «Чтоб не разбежались!» — сказал он вместо приветствия.
Поселили нас в наспех вырытых землянках: в длинных подземных бараках стояли сплошные нары для ночлега, одна землянка — юношам, другая — девушкам. Но в совхозе уже были еще «добровольцы»: сосланные из всех уголков Союза хулиганы, мелкие воришки, проститутки... Они встретили нас градом насмешек, и мы скоро поняли, какая «романтика борьбы и побед» нас тут ждет.
Все же вначале мы работали с азартом. Но вскоре увидели, что директор совхоза и бригадиры пьют, воруют, развратничают, — и весь наш пыл улетучился. Начали думать лишь о том, как бы удрать. Но не тут-то было: паспорта не отдают, а беглецов милиция ловит.
Ко всем бедам, этот год на целине был неурожайным: даже на семена недобрали. Ведь целина год дает урожай, а потом два-три года нет ничего — это мы быстро узнали от старожилов. И вот, в неурожайные годы снабжение резко ухудшается: и начался у нас форменный голод. Хлеба и мяса нет, овощей нет. Работать никто не хочет. Девушек наших директор и его помощники начали укладывать к себе в постель — за кусок хлеба, за ужин. А потом они и просто по рукам пошли — такая проституция началась, что и не описать!
За зиму мы так намучались, что ничего нам уже не было страшно: дождались очередной пьянки у директора, взломали железный шкаф с документами, забрали паспорта, угнали машину и добрались до Целинограда. А оттуда — в Москву.
Ехали мы уже четвертые сутки и, наконец, из бесконечной степи стал подниматься большой город — Караганда.
Меня встретил современный вокзал, я ехал по европейским улицам с пятиэтажными стандартными домами, которые в Москве презрительно называют «хрущобы», по созвучию со словом «трущобы» и фамилией Хрущева — инициатора этого строительства. Эти дома именуют еще «сборно-щелевыми», а уборную, совмещенную с крошечной ванной — «гаванна»...
Но все же, это был город с асфальтированными улицами и бульварами: я и этого не ожидал.
Навестив свою знакомую и договорившись о дальнейшей совместной работе, я собрался уезжать. Но, поехав за билетом, встретил бывшего лагерника, хорошего, парня, украинца, которому тоже не разрешили вернуться домой.