— Чем у тебя голова занята?
— Уже ничем, я слушаю тебя, — виновато ответила она. Я легонько стукнул кольцом по краю своего пустого бокала и спросил:
— Что это?
— Соль бемоль, — сказала она.
Ее абсолютный музыкальный слух меня просто завораживал. Мне нравилось, что я могу, когда захочу, звякнуть стаканом о стакан, стукнуть вилкой по тарелке, пнуть каблуком железный столб или даже послать ее всеведущий слух вслед за жужжащим оводом или мухой, а она говорила мне насмешливо:
— Фа диез. — Или: — Соль диез. — А иногда, высунув язык, насмешливо тянула: — Си бе-е-моль.
И каждый раз это был именно тот тон, что раздался в воздухе и звучал у нас в ушах, но мои уши распознавали только самые грубые из звуков сего мира, глаза были слепы к нотным знакам, нотной азбуке.
Тихо, словно в запретную комнату, прокрадывался я к ней, когда она играла на рояле, садился, слушал, ничего не понимал, но от этого восхищение мое только возрастало.
Как-то раз я неуверенно пробормотал:
— Эта концовка — просто фантастика. Что это за аккорды?
Она весело, чуть снисходительно улыбнулась и с грустным вздохом опустила глаза — это значило, что мне понравилось нечто совершенно банальное, — и сказала:
— Увеличенные кварты.
Я уносил эти слова радостный и довольный собой, словно оделенный щедрым даром, вертел их и так, и сяк, повторяя про себя: «Увеличенные кварты». Увеличенные кварты меня завораживали, как завораживает крестьянина непонятное городское слово; я восхищался ими покорно и глуповато, точно так же, как и грудой книг о музыке и музыкантах, которые перечитывал, чтобы «не отстать» от нее и быть к ней ближе, лучше понимать ее. Даже слегка выпяченная нижняя губа жены восхищала меня ничуть не меньше, чем ее абсолютный музыкальный слух.
Этим я хочу только сказать, что все мне в ней нравилось, но я ни за что не стал бы утверждать, что люблю ее, если бы я не полюбил некоторые, присущие ей одной, недостатки, которыми она отличалась от других женщин. Мне нравился ее тонкий, нежный, чуть длинноватый нос. Я открыл его и освоил. Я умел тронуть его и сыграть на нем проникновенно и нежно, я целовал его и щекотал своей бородой, потому что заметил, что такие ласки волнуют ее гораздо больше, чем чувственные поцелуи в губы. Я умел и… многое другое… И в эти мгновения я был виртуозом, ощущая спокойную мужскую уверенность и ласковую силу, а где-то в глубине души — нечто вроде удовлетворения и некоторое злорадство, потому что в те мгновения она не воспринимала никакой другой музыки, кроме моей любви; я перебирал пальцами, а она звучала, как великолепнейший и самый послушный «Стейнвей» или «Петрофф».
Если б она не выделялась ничем другим, меня покорило бы необычное устройство ее слезных желез. Разве не трогательно, что она могла смеяться над своими слезами? Она просыпалась ночью и испуганно хватала меня за плечо:
— Дверь…
— Что?
— Ты закрыл дверь?
Или:
— Гелена…
— Какая еще Гелена?
— Наконец-то я вспомнила, как ее зовут…
И тут слезы сами собой начинали капать у нее из глаз; она будто бы и не плакала, просто у нее лились слезы, а она жмурилась и смеялась, что никак не может их остановить. В уголках ее глаз они были горячими, а на щеках уже остыли и пахли ландышами. Я тоже смеялся, потому что мне нравился их вкус, потому что они лились без всякого повода и потому что спадало беспокойное ночное напряжение.
Но больше всего мне нравилось ее умение экономно расходовать всевозможные удовольствия, чтобы всегда иметь их в запасе как вознаграждение за преодоление неприятностей, за исполнение неизбежных будничных обязанностей, чтобы они разнообразили менее сильные удовольствия. Неустанно и решительно строила она свою жизнь в виде кривой, основанием которой были скучнейшие механические упражнения и дела, а вершиной — наивысшие из возможных достижений. Любой отрезок дня, каждый час могли иметь для нее свою кульминацию, но и эти вершины были только точками на кривой, ведущей к другим вершинам. Однако выпадали дни, когда самую большую радость ей могли доставить только любимое блюдо или сон. И тогда становилось ясно, что и самые скучные и неприятные обязанности нужно организовывать так, чтобы они были по возможности не очень скучными и неприятными и в сравнении с предшествующими даже доставляли бы некоторое удовольствие, чтобы выполнять их было не очень нудно. В основе этого принципа лежало стремление с легким сердцем преодолеть утомительность и однообразие неизбежных бесконечных упражнений и этюдов. Благодаря этому мы с ней пришли к выводу, что удовольствия и наслаждения нужно ценить, расходовать бережно, чтобы они не приелись и не надоели; как знать — нашли бы мы потом другие?..