Выбрать главу
подруг, хотя в чем-то, надо признаться, она бескорыстно оказала мне услугу: помогла мне точно определить, какой мужчина мне не подходит… С того самого дня я отдалась на волю неспешного течения, которое в конце концов должно было вынести меня к такому, как мой муж. На самом деле те, кто чуть что пускает в ход кулаки или нож, куда проще и, по-видимому, безобиднее тех, кто приходит в ужас при одной мысли о необходимости ударить кулаком или погрозить тем же ножом. У первых — фантазия убогая, они ничего не таят в себе, и все у них можно предвидеть заранее, тогда как вторые могут дойти до изощреннейшего самоистязания, а никто толком не поймет, какая путаница у него в душе и куда его заносит воображение, от которого ему самому страшно делается. Я почти уверена, что мой муж и мухи не обидит, и тем не менее он однажды мне признался, что ему вечно приходится гнать прочь непрошеные мысли о вещах, которых он бы никогда себе не пожелал. Я спросила, что именно, и он сказал: болезнь, смерть — или ни с того ни с сего позволить себе что-нибудь постыдное, движением, жестом или словом нарушить общепринятые нормы поведения, стать посмешищем… Вот и пойми его. Пока все в порядке, человека одолевают страхи, изводишься сомнениями и неуверенностью, а как только и вправду стрясется что-нибудь плохое, возникнет опасность, тут же бросаешься в другую крайность: откуда-то приходит надежда, что все это неправда, до последней минуты веришь, что все образуется и кончится хорошо. Так, например, случилось с одной моей знакомой; ее муж поплыл на байдарке по Дунаю и четыре месяца о нем не было ни слуху ни духу. Трудно придумать более веское доказательство, что человек уже утонул, однако жена не верила, ей все мерещилось, что он является домой, словно просто где-то загулял. Она старалась побороть в себе надежду, гнать эти видения, подготовить себя к страшной истине — в конечном итоге установили, что он действительно погиб, — и все-таки никакими силами не могла погасить последнюю искорку: «А что, если…» Что правда, то правда, надежды питают и прибавляют сил: достаточно хоть малейшего намека на скорое осуществление, пусть небольшого, пусть мнимого приближения к нему, как тупое, бессмысленное ожидание перерастает в надежду; исполнение мечтаний она окутает туманом, но одновременно оно заиграет новыми красками, ароматами, наполнится тем более волнующим содержанием, чем неопределеннее оно представляется — как, скажем, в случае с нашей будущей квартирой. В любом ожидании, которое само по себе губительно для души, которое выматывает и иссушает ее, необходимо сохранять хоть крупицу надежды. По-моему, если человек не в силах вынести ожидание, то дело тут не в недостатке терпения, а в убожестве его внутренней жизни, в отсутствии воображения, в неспособности мечтать…» Тонка перевела дыхание, распрямила спину до хруста в костях и, вставляя новый лист бумаги, подумала, что ей не слишком-то хорошо удается выразить то, ради чего она затеяла это свое писание. «Я ушла слишком далеко в сторону, к тому же, упомянув о деньгах, забыла рассказать про один прошлогодний эпизод. В зарплату мне досталась меченая сотня, кто-то авторучкой нарисовал на ней малюсенькое сердечко, я еще чуть было не подумала, что это кассир Вереш таким способом признается мне в любви… Я разменяла сотню в магазине, но очень скоро та же меченая купюра опять вернулась ко мне, когда мне платили за перепечатку! Правда, я не записала номер купюры, но не думаю, чтобы кто-то забавы ради рисовал сердечки на каждой сотне, которая попадает ему в руки. И я убедилась, что деньги все одинаковы. И сколько ни старайся — все возвращается, как бумеранг. Бросишь и подберешь, бросишь и подберешь — как в сумасшедшем доме. Сами по себе вещи не имеют смысла, пока не начнешь интересоваться ими по какой-либо иной причине…» Тонка снова задумалась и побарабанила пальцем по крышке машинки в поисках перехода к следующей мысли. «Со мной то же самое: о чем бы я ни писала, все оказывается так или иначе связано с одной и той же темой, которую я озаглавила бы «Судьба одной семейной пары». Труднее всего найти форму повествования, угол зрения. Мне бы хотелось описать нашу жизнь не с точки зрения меня — жены, но и не человека стороннего, который ведет рассказ с позиции то одного действующего лица, то другого и знает все о своих персонажах. А что делать мне, если я далеко не всегда знаю, о чем думает мой собственный муж, при всей нашей близости нам никогда не придет в голову одна и та же мысль, никогда не приснится одинаковый сон. КТО же должен рассказывать про нашу жизнь? — вот в чем вопрос. Когда я задаюсь этим вопросом, мне приходит на память одна картина, которая буквально привела меня в бешенство. Собственно говоря, представляла она бытовую сценку: муж и жена разговаривают на улице, но изображены они были под таким нелепым, немыслимым углом зрения, словно художника подвесили за ноги к уличному фонарю и он рисовал чуть ли не вверх ногами. Но на фонаре он висеть не мог, так как фонарь был изображен целиком, сверху донизу. Спрашивается, КТО же мог так увидеть эту сцену, если не художник? КТО мог так воспринять этих двух персонажей? В этой связи мне вспоминается статья о проблеме рассказчика в литературном произведении, конкретно в романе, которую я когда-то перепечатывала, вернее, в памяти у меня удержалась приведенная там цитата из Томаса Манна, а содержание самой статьи уже выветрилось из головы. Приблизительно так: «Кто это звонит? Это не звонари. Они выбежали на улицу, как и весь народ… Веревки не натянуты, а колокола раскачиваются, гудят. Может, скажете, что никто не звонит? Нет, так ответить способен лишь человек невежественный, лишенный всякого воображения. Колокола гудят, значит, кто-то звонит, хотя на звоннице никого нет. Итак, кто же звонит в колокола Рима? — Дух повествования. — А разве он может быть везде, hic et ubique[21]… одновременно в тысяче священных мест? — Да, может…» Такой вот рассказчик меня совсем не устраивает, особенно когда я представляю себя в качестве его персонажа, — по-моему, это просто возмутительно. Каким же образом я могу стать персонажем, очевидно, надо самой поискать себе автора, выбрать, скажем, человека лет тридцати, серьезно мыслящего и одолеваемого сходными проблемами? Или человека постарше, с бо́льшим житейским опытом, с более широким кругозором? Однако может статься, что в роли персонажа я увижу над собой вместо автора невообразимую пустоту, а колокола и другие предметы приводятся в движение неведомой силой… Кто же реальный, во плоти и крови, может увидеть нас, к примеру, с той же точки зрения, с какой тот художник видел своих персонажей на улице? С другой стороны, вроде бы ясно: художник стоит перед холстом, стало быть, в его распоряжении на одно измерение больше и только от него зависит, как он посмотрит на свои модели и как их расположит. А кто стоит над нами, живыми людьми, раз мы всего лишь малая часть большого, многомерного мира? И поэтому если бы я, в качестве автора будущего собственного изображения, хоть самую-самую малость в этом мире увидела бы с какой-нибудь сверхъестественной, сверхземной позиции, только тогда я бы почувствовала, что обладаю тем же, чем и рассказчик Манна…»

вернуться

21

Здесь и повсюду (лат.).