— Я забыла, где мы живем… Я была…
Тут бесцеремонно зазвонил телефон, я схватил трубку чуть ли не с радостью и облегчением. Меня срочно вызывали на работу: произошла какая-то поломка, встал конвейер. Вернувшись домой, я долго не уходил из кухни, убирая остатки ужина, гремел посудой и судорожно размышлял, как заставить себя пойти на звук рояля в ее комнату и начать разговор, которого в глубине души я боялся как чего-то непонятного и пугающего. Я ходил из угла в угол и не мог сосредоточиться — казалось, рояль звучит громче обычного, игра режет слух, мешая думать.
Вслушавшись, я понял, что меня неприятно поражала не сама громкость звучания, а один и тот же монотонно повторявшийся звук, не слишком высокий, не слишком низкий, но упорный и назойливый.
Я решительно прошел по коридору, толкнул дверь и — остался стоять на пороге. Она сидела, низко склонив голову над клавиатурой, и равномерно ударяла указательным пальцем по одной и той же клавише, сосредоточенно и как будто с большим интересом. Мне неожиданно вспомнилось «Der arme Spielmann»[2] — название новеллы, которую я когда-то читал; герой ее восхищался звучанием одного и того же звука. Разгоряченное, лихорадочное воображение подсказывало мне: память изменяет моей жене, нет сомнения. А что же такое музыка, как не течение звуков во времени? Мелодия складывается из звуков и определяется длительностью их звучания. Если тут же забывать о только что раздававшихся, то можно бесконечно восхищаться одним-единственным звуком как новым и неповторимым, можно им начинать и кончать целые пьесы… Да нет же, это было бы чересчур невероятно и фантастично. Но все же я спросил у нее осторожно, точно у тяжелобольной:
— Почему ты повторяешь одну и ту же ноту?
Только сейчас она заметила меня, улыбнулась, словно приятно удивленная, и, видимо… видимо, тут же забыла, о чем я спросил. Я повторил вопрос.
— Да так… — беззаботно улыбнулась она в ответ, — сама не знаю… Просто так… Задумалась. Сегодня я уже не хочу больше играть.
Последующая ночь была слишком долгой и насыщенной и поэтому — страшной и грозной. Нет, она не отвергала меня, не отстранялась, принимала мои ласки, отвечала мне тем же, но под утро, после безуспешных попыток заснуть, я почувствовал настойчивую потребность задать кому-нибудь постороннему мучивший меня вопрос: «Вам не страшно быть с ч а с т л и в ы м?» В смятении я едва не лишился ума. Разве не спокойнее быть в меру несчастливым — чуть-чуть счастливым, чуть-чуть несчастливым?
Утром я побоялся отпустить ее из дома одну и решил пойти за ней следом. Если бы кто-нибудь из знакомых увидел, как я крадусь за собственной женой, прячась за телефонные будки, выступы домов и в подворотнях, то, вероятно, подумал бы с насмешкой, что я выслеживаю ее свидание с любовником. Однако, если б этот знакомый вздумал шутя преградить мне дорогу или попытался задержать, я без колебаний отстранил бы его, оттолкнул, сметя все, что вольно или невольно появилось бы на моем пути.
Я и в самом деле налетел на нескольких прохожих, две или три машины возмущенно прогудели мне вслед, а на перекрестке за моей спиной заскрежетали тормоза, но я не придавал этому значения и не оглядывался, чтобы не потерять ее из виду или не попасться ей на глаза. То было странное паломничество, без определенной цели. Я настолько был поглощен преследованием, что не сразу заметил, какими путаными направлениями мы идем, возвращаемся назад, кружим, пересекаем собственные следы, тем не менее уходим все дальше и дальше от знакомых кварталов и улиц и главное — от того места, к которому она привычно должна была бы идти, куда ходила ежедневно. Она шла не очень быстрым, но размеренным шагом и с каким-то сосредоточенным упорством, лишь изредка поглядывая на витрины магазинов или останавливаясь возле них. В одном месте она задержалась дольше, и, когда двинулась дальше, я в нетерпении перебежал улицу, чтобы посмотреть, что же так привлекло ее в витрине невзрачного магазинчика? К моему удивлению, витрина оказалась пустой, были там лишь угольная пыль и обломки штукатурки, на стекле, покрытом неровными белыми мазками извести, болталась неприметная бумажка: «Ремонт». Подняв голову, я прочел на вывеске черную латексную надпись: «Пуговицы и искусственные цветы на заказ». «Странная лавчонка», — промелькнуло у меня в голове, и я помчался дальше, задержавшись не более чем на секунду. Завернув за угол, я был поражен еще больше: на четырехугольной площади, огороженной со всех сторон, размещался рынок со множеством деревянных ларьков и полотняных навесов. Здесь сновали торговцы безделушками, лентами, цветами, стояли тетки с ведрами и корзинами, полными свежей зелени, а во всех проходах между лотками и прилавками сновали толпы покупателей и зевак, среди которых оказалась и она и, конечно, тут же затерялась. Я прокладывал себе дорогу по самому широкому проходу — мимо покупателей, глазеющих на товар, сквозь толпу галдящих перед бочонком домашнего вина мужиков, мимо кучек женщин, резвящихся детей, — поднимался на цыпочки, вытягивал шею, вертел головой во все стороны — и чем глубже погружался в эту сумятицу разноголосого шума, пестроты и мелькания, тем сомнительнее было, что я найду ее. Абсолютно безрезультатно я обошел весь рынок и, словно встретив последнее непреодолимое препятствие, остановился перед глухой стеной старого жилого дома. Я лихорадочно соображал: вернуться ли назад другим проходом или пройти позади прилавков до другого конца рынка и обследовать весь этот лабиринт вдоль. «Нет, — пришла мне в голову спасительная мысль, — надо стеречь выход с рынка… Однако где тут выход? Один он или их несколько?» Не зная, что делать, я повернулся вокруг собственной оси, прошел вперед, вернулся назад, поднял голову, посмотрел поверх низких навесов над прилавками, опустил взгляд — и увидел ее, вынырнувшую из-за очереди, полукругом стоявшей у деревянного ларька.