В первые минуты игры хозяева поля упорно атаковали, и Грицко, ловко обводя своего неотвязного опекуна, достигал штрафной площадки — ловил возможность забить гол. Однако Грешак, хоть и был лет на десять старше, бегал хорошо и был постоянно начеку. Грицко никак не удавалось от него оторваться. После получаса игры, уяснив соотношение сил, он сник на глазах у всех.
— Нажми, Грицко! — кричали ему с трибун.
Покосившись на судью, Грицко неожиданно для самого себя плюнул Грешаку в шею. Приземистый крепыш удивленно обернулся.
— Убью! — сквозь зубы процедил Грицко, но злобы в душе не ощутил, он был безразличен и как-то жалостливо-печален.
— Поглядим, — рассмеялся жилистый Грешак.
После углового удара Грицко подпрыгнул, но, не успев отбить мяч головой, почувствовал, как в живот ему уперся чей-то локоть, и вдруг острая боль свалила его на землю. Он перевернулся на спину, чтобы убедиться, что это был Грешак, но тут ему сделалось совсем плохо, он перестал видеть и окруживших его игроков, и трибуны. Все, стоявшие вблизи, видели, что Грицко, согнутого в три погибели, рвет, и то, что он извергает из себя, — это сгустки алой крови…
— Ему лечиться нужно, а не в футбол играть, — сказал старший врач лекарю команды. — Неужели он никому не признавался, что у него язва желудка?
— Никогда на боль не жаловался. Случалось, приходил не в форме, да ведь это не основание, чтобы сразу отправлять человека на обследование… Сам должен знать, что с ним…
Про то же самое спросили врачи и у Грицко.
— Отчего вы не лечились? — снова и снова допытывались они.
— Что заставляло вас скрывать болезнь?
— Что заставляло вас мучиться?
Грицко в ответ бурчал что-то невразумительное, но больше отмалчивался, не обнаруживая ни стыда, ни раскаяния. Наконец он высказался, но никто из врачей его слов так толком и не уразумел:
— Боли в желудке… я думал — от воспоминаний…
Перевод В. Мартемьяновой.
ВРЕМЯ — НОЧИ, ДНЮ — ПРОСТОР
Иван Марушкин, мужчина с нежной, совсем не подходящей и словно бы позаимствованной у кого-то фамилией, напрасно надеялся заснуть. Его жена, по имени Лидия, уже давно спала. В темноте он с грустью прислушивался к ее дыханию, в котором невольно улавливал определенный процесс: выдыхала она ртом, и когда поток воздуха ослабевал, губы Лидии смыкались. Дыхание собиралось у нее во рту, покуда напор не нарастал и воздух не пробивался сквозь сжатые губы вон. Тогда отзывалось неясное «р-р». Муж заерзал, сунул руку к жене под одеяло, но не коснулся ее, а только призадумался вдруг о тепле спящих. От ощущения тепла ему показалось, что у него пересохло в горле. И Марушкин встал, чтобы налить себе в кухне воды. В коридоре большим пальцем левой ноги он задел угол шкафа. В шкафу что-то зловеще загрохотало, а в пальце боязливо хрустнула косточка.
Два дня назад они с женой снова передвигали мебель — потребность менять и переставлять мебель одолевала их регулярно вместе со сменой времен года. Два дня назад на пути из спальни в кухню никакого шкафа еще не было.
Ступню левой ноги он потер об икру правой и стиснул зубы, чтобы не закричать от подступившей боли, всем телом приник к шероховатой стене, и тогда с противоположной ее стороны донесся до него детский крик, неумолчный и жалобный, протяжный, как писк вспугнутого птенца ночной птицы, тревожно просящий, но одновременно проникнутый какой-то недетской безнадежностью, так и бьющей из глухого и монотонного отзвука мольбы ребенка… Он остолбенел, потому что почувствовал здесь явную, хотя и трудно постижимую связь: будто боль, отделившись от него самого и преодолев бетонные перемычки дома, где-то там, в глубине его, безжалостно напала на спящего ребенка. Он пошевелил пальцем, но не ощутил ничего такого, что хоть отдаленно напоминало бы предшествующее покалывание в кости.
— Ма-ма… — горько заплакал малыш. — Ма-ма…
Марушкин пустил в кухне воду, дал ей стечь, достал свой любимый стакан, в котором некогда была французская горчица, и жадно напился. Потом осторожно, на этот раз старательно припоминая, что и где ныне стоит, вернулся назад в спальню.
— Р-р… р-р… — отозвалась его жена.
Он тяжело вздохнул, но едва коснулся головой подушки, как услышал детский плач гораздо ближе и еще отчетливее.
— Ма-ма… — между всхлипами, заикаясь, молил ребенок, — чего ты спишь? Ма-ма, у меня ножка болит!..
Марушкин вскочил так стремительно, что у него буквально отвисла челюсть. Нащупал выключатель, высунул ногу из-под одеяла и в скупом свете ночника с удивлением осмотрел ушибленный палец. С виду он ничем не отличался от других его пальцев.