Выбрать главу

Во втором из трех медлительных троллейбусов, подошедших друг за другом, я устроился на заднем сиденье — место мне уступил веснушчатый сорванец лет десяти, с охотой, адекватной моему хилому виду, — и мне сразу же захотелось никогда из него не вылезать, а ехать долго и далеко — куда повезут.

Переполненный радостным любопытством и волнением от встречи с краями, в которых я в жизни не был, я выбрался из троллейбуса на последней остановке.

Меня обступила теплая и душистая осень — вторая молодость постаревшего лета. Горизонт вдали был затянут мутной серой дымкой, но узкий язык зеленой травы у меня под ногами сверкал красками, и, несмотря на толстые подметки, я почти физически ощущал ступнями нежную мягкость стеблей. Оторвав взгляд от зеленого островка, я перенес его на котлованы, вырытые под фундаменты новых домов, на светло-желтую стену, окружавшую фабрику, здания цехов, высокие трубы, и дальше — на рощу из каштанов и лип со склоненными кронами, и от них — на высокое, в ветреных полосах небо. Два трепещущих пятна бросились мне в глаза, исчезли в туманной дымке, снова мелькнули, уже немного выше. Это были два бумажных змея, которых запускали ребятишки где-то за рощей. Когда-то было знакомо и мне это упругое сопротивление, беспокойное трепыхание бечевки, которую я мечтал отпустить больше, чем было возможно.

Я глядел вдаль, и меня переполняло окрыляющее чувство свободы, кружилась голова от приветливой выси неба, я испытывал восторг участника великолепного осеннего спектакля.

От этого зрелища меня отвлекли странные звуки, раздавшиеся у меня за спиной. Я обернулся: по другую сторону дороги на лавочке под жестяным козырьком складывался пополам усатый старик в потертом коричневом костюме и с клюшкой, подобной моей, он сжимал ее между колен, наклонялся, мотал головой и хрипел. Мне показалось, он заходится смехом, хитро подмигивает затуманенными слезой глазами, будто я чем-то его очень насмешил, но, подойдя поближе, обнаружил, что он заходится кашлем, а меня вообще не видит.

Глядя на старика, я вдруг с грустью осознал, что сам я давным-давно не смеялся, не веселился самым обыкновенным образом…

Отец, только печальный человек может рассуждать о смехе. Смех — привилегия мудрых и слабое место дураков. Ты можешь возразить, что многие умные люди почти не смеются, но у меня и на это есть ответ: они не смеются, потому что у них отсутствует понимание двойственности любого усилия и результата, легкое отношение к своему труду, которое позволило бы им ощутить в своем бремени не только вес, но и взлет. Односторонность вырастает из себя самой, разбухает как слово, подвигающее плохого поэта на метафору. Односторонность не довольствуется предположением, зародышем подозрения, подавляемым опасением. В своей окостенелой серьезности она предположение возводит в степень спекуляций, подозревает злой умысел даже там, где он заведомо исключен, опасение раздувает до мании преследования. В смехе она видит насмешку и дискредитацию, упрекает смешное в бессмысленности и считает, что с ним идут насмарку солидность и значительность.

Но дело обстоит как раз наоборот, отец. Смех всегда немножко над нами, он поднимается над сиюминутностью и поднимает нас с собой. Смех оживляет любую бесплодную и отмирающую идею, превращая ее в ее противоположность, и эта противоположность вновь встает из горячего пепла как нечто плодотворное и полезное. Вот почему для смеха нам нужна известная доля отваги и веры в себя: труднее всего смеяться над собой. Пройдет немало времени, прежде чем я смогу посмеяться над тем, что случилось со мной. Актеры умеют забавлять других, но сами при этом забавляются редко. Еще один довод для предположения, что зрителям я был бы смешон…

Быстро вечерело. Осень все-таки продвинулась гораздо дальше вперед, чем я думал. Добираясь домой из своей незапланированной загородной прогулки, я мог наблюдать, как меркнет свет дня. Когда я приехал домой, было уже темно.