Маленькая Катка росла в религиозной семье и за те своеобразные забавы, которыми я сумел ее прельстить, схлопотала не один попрек, тычок и наказание. Этим забавам она отдавала предпочтение перед дорогим плюшевым зверинцем, чистыми и красиво одетыми куклами, перед собственной чистотой, скрупулезно поддерживаемой матерью и бабушкой. Моя педантичная память сохранила картину величайшего смятения и паники с последующей безжалостной расплатой, когда нас обнаружили возле курятника, где мы деликатно дегустировали куриный и голубиный помет. Как это задело ханжеское чистоплюйство взрослых, которые в страхе стали приписывать нам, помимо антисанитарии, еще и другую испорченность и нечистоплотность!
Нашим самым тяжким тайным прегрешением против морали взрослых были, конечно, дерзкие эротические игры в сарае за гумном. Я помню, как сегодня, золотистую полутьму, шуршащую солому, пыль, играющую в тонких столбиках света, беленький шелк нетронутых солнцем уголков тела. Мы говорили шепотом, дышали медленно и без волнения. Руки щупали и щекотали, то она, то я прыскали смехом и с усилием принимали серьезные, теоретически вымышленные позы, потому что нам хотелось правильно и не понарошку попробовать то, о чем говорили шепотом, но не видели, утолить ненасытное любопытство. Сознание запретности плода было и затравкой и кульминацией. И вдруг зашуршали шаги по скошенной траве луга, раздался хрипловатый с придыханием зов Каткиной бабушки.
— Катуш, гей, Катуш! Катуш, гей, Катуш!
Это звучало, будто приближающийся маятник часов, отбивающих час разоблачения великого грешника, которым был я, потому что это я заманил Катку в сарай и втравил ее в запретные игры… Катка была порядочная девочка из приличной семьи, я же — испорченный шалопай, родители которого — как поговаривали уже тогда — не очень-то ладили между собой.
В последнюю минуту мне удалось улизнуть, но вторжение бабушки настолько осложнило достижение заповедной интимности, что мы уже больше не рисковали.
Потом настала пора, когда я начал стыдиться своего прозвища, упорно стремился от него избавиться и дружил только с мальчишками. Встречаясь с Каткой, я краснел, и мы оба потупляли взор. Поздней она уже не опускала глаз, и это говорило о том, что она все легко и естественно забыла. А когда перестал краснеть я, это было лишь свидетельством того, что мое воображение стало гораздо более чувственным и похотливым.
Сейчас я уже не могу точно сказать, почему между нами — несмотря на удивительное сходство наших жизненных путей — не сохранилось даже просто приятельских отношений. Иногда я с улыбкой вспоминаю бабушкино вторжение, которое, видимо, пробудило в нас острое и стойкое чувство стыда и развело в разные стороны. Мы изредка встречаемся — два сельских жителя, которых в большом городе соединяет давняя история, — но через несколько минут меня охватывает чувство, будто мы с ней были все время вместе или по крайней мере в опасной близости, и я торопливо прощаюсь.
Я неохотно вспоминаю эпизоды уже завершившиеся, чисто мужские победы, которые подозрительно часто оборачивались личными поражениями. Зато мне нравится вызывать в памяти что-нибудь мимолетное, легкое, тающее, как туманы в начале лета. Я вспоминаю молодую женщину, которая подала мне руку, и у нас между пальцами вдруг проскочил электрический заряд, раздался треск, нас ударило — и мы отпрянули друг от друга и от неожиданности рассмеялись. Я вспоминаю студентку-заочницу, лаборантку фармацевтической фабрики, с которой я во время работы над репортажем даже не встретился, но много слышал о ее поступке: она неожиданно отказалась от унаследованной квартиры в пользу знакомого семейства с ребенком, а эти люди, по-видимому бессильные оценить этот непостижимый для них факт, стали распространять слухи, будто лаборантка — патологический случай. Позднее, уже лежа в больнице, я все думал, почему я ее не навестил, меня преследовало ее лицо, смоделированное из представлений, предчувствий и выдумок. И еще я вспоминаю одну девушку, ее взгляд, посланный мне по ошибке и на мгновение приоткрывший вход в заповедное королевство, бездонные глубины нежности, беззаветной и безответной, где холодный блеск глаз переплавляется в горячее участие… Неужели мы больше не встретимся, так и останемся касательными, уносящими тайное воспоминание на расходящихся все дальше путях? Неужели тот миг, когда мы соприкоснулись, не оставит в нас следа?