Выбрать главу

— Уже утро, тетушка? — Я еле ворочал тяжелым языком.

— Не надо пить, не надо. — Уборщица задумчиво качала седой головой. — Не дай бог, беда приключится, головку себе разобьете… А приятели, вон они какие.

— Да я и не пью. — Я смутился, как мальчик, которого ругают родители. — У меня нет такой привычки. Не сердитесь на меня!

— А чего мне на вас сердиться, вы ведь не мой сын. А если бы были, так я б вам всыпала по первое число, уж поверьте… Приличный человек, как же это вы так изгваздались, еще и меня, старуху, напугали. Возьмите-ка тряпку, хоть брюки оботрите…

В ее выговаривании мне было что-то успокаивающее, как будто пахнуло ветерком, освежающим мой иссушенный мозг. Мне было очень стыдно, когда я перед ней очищал костюм от следов блевотины, однако я чувствовал себя намного легче и свободней, чем за всю прошедшую бурную ночь. Как будто рвота вместе с пищей вывела из меня и тот яд, который выделялся мной самим, все, что беспокоило и раздражало меня, не давало прийти в себя и передохнуть начиная с середины вчерашнего дня, когда я покинул свою бывшую возлюбленную.

На улице было еще темновато; прямо против клуба стояли контейнеры с молоком. Я не удержался, схватил один пакет, зубами отгрыз уголок и жадно начал пить.

С молоком в меня входил утренний морозец, чистый, ясный и пахучий, и казалось, что теперь меня ожидают только хорошие и полезные вещи.

УТРОМ В ДОРОГУ

Когда у нас из повиновения выходят неживые вещи, причину следует искать в себе, отец. Ну ладно, все по порядку, теперь уже немного осталось. С той долгой ночи прошло порядочно времени, но и изменилось многое. Самым ощутимым, пожалуй, из всего является покупка мебели; бегание по магазинам стоило труда, во всяком случае мне, но зато теперь в комнате воцарилась французская кровать, на которой хватит места и для двоих, все бумаги аккуратно разложены по ящикам письменного стола, а книги рядами стоят на полках.

Мои попытки написать матери письмо, которым я тебе грозился, окончились безрезультатно; из этого можно сделать вывод, что я просто хорохорился, а в душе у меня оставались смятение и тревога. Я печатал текст на машинке: во-первых, потому, что мать видит так же плохо, как и я, а во-вторых, потому, что она никогда не умела разбирать мой почерк и из удивительного пиетета к моему высокому образованию начинала обвинять себя, говорила, что причиной всему ее малограмотность: три класса приходской школы, которые она едва сумела одолеть. Тогда, после той ночи, у меня был жар, страшно мучила жажда и сухость во рту. Я ударял по клавишам медленно и неуверенно, мне все казалось, что кто-то перепутал расположение букв: я никак не мог их найти. Количество опечаток нарастало, я делал ошибки, головки выпрыгивающих рычагов скрещивались и никак не хотели расцепляться. Приходилось исправлять и черкать, в одну минуту самое простое и однозначное понятие под моей рукой превращалось в невразумительное, невероятное скопление букв, иной раз вместо следующего слова на бумаге появлялось совершенно иное, которое я вовсе не имел в виду. Я продолжал, но предательские пальцы выстукивали только косноязычную абракадабру, лишь кое-где перемежаемую сильными выражениями, которые не имели ничего общего с тем, что я хотел написать. Вспотевшие подушечки пальцев скользили по клавиатуре; я видел два изображения, сплетающихся между собой, в голове роились бессмысленные звукосочетания и наборы слов. Я встал, помешавшаяся машинка холодным трупом лежала на столе, моя нижняя губа, засохшая и изгрызенная, вдруг лопнула посередине, и из нее сладкой струйкой мне в рот и по подбородку потекла кровь. Я стал сосать губу, потом еще раз шепотом произнес фразу, которую со всей ответственностью и в полном сознании собирался нанести на бумагу в ту минуту, когда все смешалось в грамматической вакханалии, и эта фраза, заканчивающаяся восклицательным знаком, говорила о непрощаемой обиде, о твердости и холодности, о неизбежности отмщения… Такую фразу могло породить лишь низкое ослепление ненавистью, и я понял, что никогда ее не напишу, потому что ничего этого во мне уже не осталось. По какому праву хотел я из такого далека судить и вершить, злобно и запальчиво выплюнутыми словами помешать сближению двух людей? Разве гордыня и чувство удовлетворенного злорадства заменят присутствие человека? Я поеду домой, поеду как можно скорей, и мы с мамой обо всем поговорим. Я скажу, что это ее дело, что ей не со мною жить, а с тобой и что я в отношении тебя не питаю ненависти, не испытываю потребности воздать той же мерой за обиду, которую ты нам когда-то причинил. Я скажу ей всю правду. Ты построил дом, хотя в нем и не жил; насадил сад, хотя потом его и не обрабатывал. И не только это — ты строил дом и той, другой, строил вечерами и ночами, ты каждую железку, попадавшуюся на дороге, умел употребить в дело. Нет, ты не любил сидеть сложа руки. Кто знает, может быть, ты потому и ушел туда, что у нас уже все было сделано, а там надо было еще вкалывать и строить. Интересно, под силу ли мне, с моими изнеженными ручками, хоть что-нибудь из твоей работы каменщика? Я скажу матери, что люди меняются. И что ты сейчас наверняка не тот, что раньше. И добавлю, что заодно с этим я прошу прощения себе, прошу простить мои промахи и ошибки.