— Скажи на милость, у кого было включено радио?
Согласно Тонкиным сведениям, Шубак вместе со своими попугайчиками и морской свинкой уже неделю как уехал к приятелю в деревню, ясное дело, не ради себя, а ради своих подопечных, недаром он был маниакальным любителем животных. А что, если радио все-таки слышалось от Куцбеловой? Ротаридесы, переглянувшись, не могли удержаться от улыбки. Стоило заговорить о Куцбеловой, как им невольно вспоминалась одна история, которую она сама рассказала, повстречав их как-то на автобусной остановке; старуха была ни жива ни мертва от ужаса — еще бы, забрела за тридевять земель от своих привычных маршрутов, — и они помогли ей сесть в автобус. «К дохтуру еду, — сообщила она тогда. — Я уже была у него раз, да он какой-то чудной. У меня, знаете ли, ухо болит, а он давай в нем ковыряться да дуть. Бабушка, говорит, это плохо, что вы не слышите. Чего, говорю, плохого, на одно ухо я оглохла еще с войны, да и второе мне без надобности. Пришла я не потому, что не слышу, а потому, что болит. А он знай пристал: ну как, бабушка, теперь лучше слышите или нет? Какой, говорю, мне прок с того, что я стану лучше слышать, если не перестанет болеть? Ты мне слух не возвращай, лучше совсем его лиши, только пускай не болит… Ну, да он, знаете, молод еще, разве ему втолкуешь». — «Вот вам наш умозрительный гуманизм, наши подчас принудительные благодеяния», — сказал Ротаридес Тонке, когда они остались одни.
Австрийский диван и кресла, единственная роскошь в их квартире, превращались на ночь в двуспальную кровать. Педантичные, но узко мыслящие австрийцы не учли, что на их диванчике из гарнитура под громким названием «Мона» будут спать супруги; в разложенном виде он представлял ложе только для одного человека, поэтому Ротаридесам приходилось класть на пол верхние подушки с двух кресел из того же гарнитура и застилать одеялом и простыней. Решаясь на покупку «Моны», они отдавали себе отчет, что лучше удобно спать, чем удобно сидеть, но молодой оптимизм, вера, что в такой квартире они долго не задержатся, придавали им решимости. Теперь винить было уже некого, получили, что хотели.
— Я мечтаю о том дне, когда можно будет прийти и завалиться на перину, — сказала Тонка, проделав ежевечернюю гимнастику.
— Куда прийти? — недоуменно спросил Ротаридес.
— В нашу спальню, конечно. Утром я никогда постель бы не застилала, а вечером… вечером пришла бы — и прямо бух на перину. Когда-то это будет?
Ротаридес закашлялся, завозился, и подушки на полу разошлись.
— Вспомни лучше тех, кто приходил к нам по объявлению твоей тетки, когда она собиралась перебраться в город. Десять лет жили вообще в одной комнате, еще хуже, чем мы.
— Зачем вспоминать о них? Ты еще скажешь, что в свое время в деревне вся семья жила в одной комнате. Без горячей воды и с дощатой уборной во дворе. А теперь вон какие дома отгрохали, прямо под окном!
— Может, купить ружье да и перестрелять их всех… — отозвался Ротаридес примирительным тоном.
Следует заметить, что такие диалоги на сон грядущий велись не впервые. Даже слова произносились почти одни и те же, менялись только ролями — в зависимости от того, кто первый заводил речь о спальнях и перинах.
Ротаридес погладил Тонкино бедро и потянул ее за рубашку.
— Оставь, я устала, — сказала она, поворачиваясь к нему спиной.
Ротаридес обиженно убрал руку. Тонка снисходительно погладила мужа по подбородку.
— Ты же знаешь, после купанья меня сразу в сон клонит.
— Можно подумать, ты каждый день купаешься.
Уже засыпая, Тонка проговорила:
— Прежде, у нас дома, когда мы вылезали из ванны, на стенках оседала смытая с нас грязь. А теперь после купанья вода всегда такая чистая, чистая…
— Что лишний раз свидетельствует о прогрессе, — насмешливо подхватил Ротаридес, и всякий раз, когда Тонка отвергала мужа, его тон звучал особенно иронично. — Возросший уровень жизни…
Вдруг, словно бы по наитию, он встал, но, перелезая через жену, задел ее ногой, отчего она, естественно, проснулась.
— Куда ты?
— Да так… хочу взглянуть на небо.
Отдернув пыльную занавеску, он высунулся из окна и стал смотреть на небо. Надо сказать, в глубине души Ротаридес питал слабость к звездам и еще с юности мечтал стать астрономом-любителем.
— Бог весть, много ли в этом году ожидается комет, — сказал он.
— Перестань!.. — в отчаянии взорвалась Тонка. — Когда ты наконец угомонишься? Четырехмерный параллелепипед, теория относительности… а теперь еще кометы!