Выбрать главу

Под Тулчей, среди холмов по эту сторону Дуная, осталось тысяч двадцать беженцев из сливенской и карнобатской околий, остальные же, около восьмидесяти тысяч, перебрались в Бессарабию, а с ними и дед Панайот со всем семейством. Хаджи Петр сначала раздумывал, прикидывал, что, может, лучше остаться по эту сторону реки, тогда Цветанка забудет молодца на белом жеребце и найдет себе более смирного, но потом увидел, что и это не поможет. Дочь его — такая же своенравная и упрямая, как ее мать, старая хаджийка, — готова в одиночку переплыть все дунайские рукава, только бы не разлучаться со своим бандитом. Махнул рукой непреклонный дед Петр, — куда все клуцохорцы, туда и он, а если Цветане так уж приспичило лезть за цыганом в пекло, пускай ее — самой же потом придется слезы утирать.

Ступили на бессарабскую землю клуцохорцы — и вздохнули свободно. Здесь уже была Российская империя, здесь уже семнадцать лет турок не смел и носу показать, здесь уже правила твердая казацкая рука. Осмотрелись наши: слева вода и справа опять-таки вода, — это были два дунайских болота, которыми так богат северный берег реки. Двинулись они между болот на север, смотрят туда, смотрят сюда, обошли с востока город Болград, заложенный болгарскими беженцами лет тридцать-сорок назад. Порасспросили, что и как, и получили совет искать землю к северо-востоку от города, где места холмистые и где на припеке хорошо растет лоза. А сливенским только того и надо, они без вина ни за стол не сядут, ни из-за стола не встанут. Походили, порыскали, нашли небольшую и укрытую со всех сторон долинку, не замеченную молдаванами, что переселялись с запада, и сказали себе: вот оно, место, тут и остановимся, а там уж — что бог даст. Остановили возы, разгрузили поклажу и засучили рукава. Первым делом деду Панайоту и деду Петру пришлось устраивать свадьбу, потому что мать моя Цветана за ночевками под открытым небом да возле костров не сумела, да и не захотела, уберечься от греха. Как только клуцохорцы определились, где им поселиться, тут же позвали попа, потому что не хотели начинать позорищем жизнь на новом месте. Отца и мать обвенчали под старым дубом, будто древних славян, там поп Атанас справил службу, там держал над ними и венцы. Это было летом 1830 года. На свадьбу пожаловал атаман казачьей сотни из арьергарда Дибича, Петро Кривонос, тот самый, что не пожелал принять отца в казацкие ряды. Он расчувствовался и подарил молодцу-молодожену красивую дамасскую саблю, которую снял с убитого турецкого бюлюк-баши под Эдирне. Отец всю жизнь берег эту саблю как зеницу ока и не расставался с ней в скитаниях по донским и калмыцким степям, а когда ложился спать, клал ее в головах и вечно повторял, мол, если, не дай бог, с ним что случится, пусть его с нею и похоронят.

Когда сыграли свадьбу и родители мои стали мужем и женой, на них уже никто не косился. Как и все клуцохорцы, они взялись за постройку дома. Через год на солнечном склоне уже раскинулось новое село. Назвали его Задунаевка. Это была та самая Задунаевка, где позднее учительствовал наш великий Ботев. Дома были красивые, как в Клуцохоре, но ведь мало поставить дом, надо еще, чтобы в хлевах и амбарах кое-что завелось. Дед мой Панайот пробовал было взяться за старое ремесло — барышничество. В Сливене он славился как веселый человек, краснобай, не дурак выпить, начнет лясы точить — никто его не переговорит и рта ему не заткнет, ведь барышничество — такое ремесло, что язык должен быть хорошо подвешен, без этого не сладишь с конокрадами — самыми бойкими людьми в цыганском племени. Однако еще в пути дед здорово переменился, стал молчалив и замкнут, — видно, смерть бабки Яны сильно повлияла на него. Пока она была жива, он ей доброго слова перед людьми не сказал, сделай то да подай это, вот и весь разговор, а теперь, когда ее не стало, не стало и прежнего Панайота. Душа человеческая — потемки. Начал дед засиживаться с внуками, неохота ему стало возиться с конями. И годы его были уже немалые. Так что из его попытки вернуться к перекупке лошадей на бессарабской земле ничего не вышло. Отец стал заниматься извозом в дунайских портах — Рени, Измаиле, Килии, часто ездил на ту сторону реки и был, что называется, единственным связным между бессарабскими и тулчанскими сливенцами, первые из которых стали подданными русского императора, а вторые остались под турецким султаном. Да ведь под каким правителем ни живи — до бога высоко, а до царя далеко.

Через год-другой полегчало нашим, сливенцы — народ трудолюбивый, брось их в пустыне Сахаре — они и там разведут виноградники, засадят сады, вырастят орехи, а если нагрянешь к ним в гости — встретят как подобает, угостят буйным вином и крепкой ракией. Первый сын у моего отца и моей матери Цветаны родился в начале 1831 года, через пять месяцев после свадьбы, потому что, как мы уже знаем, был сделан еще по дороге. Это более всего огорчило деда Панайота, человека патриархальных сливенских понятий. Но когда родился внук, белолицый да румяный, на три пальца длиннее и на одну ока тяжелее других младенцев-бессарабчиков, растаяло сердце у старика, он заулыбался впервые с тех пор, как ступил на этот берег Дуная, простил Цветане позор, с которым она вошла в семью, а когда внука окрестили его именем, совсем размяк, развязал потайной кошель, который до тех пор прятал невесть где, и стал одаривать мать и ребенка. После этого события он ожил, взялся сам учиться российскому языку и учить ему детей. Но как настанет вечер — садится дед возле огня и заводит рассказы, всё про милый сливенский край. И про бабку Яну, да такую, какой она была в молодости, про то, как он умыкнул ее, да как за ним гнались с собаками до самой речки Куручи, что разделяет Клуцохор и Сливен. Дед Панайот много возился с внуком, можно сказать, он его и вырастил, потому что отец мой постоянно был в извозе, а мать Цветана каждый год рожала и только то и делала, что кормила детей. В 1832 году родилась сестра Яна, потом еще одна сестра — Геника, потом еще трое, два мальчика и девочка, которых господь прибрал еще в младенчестве, и только в 1840 году появился на свет я. Меня назвали в честь своенравного деда Петра. После этого у матери перестали умирать дети. Видно, лежало на ней какое-то заклятие старого хаджи.

Увидел меня дед Петр в крестильной купели в дрожащих руках старенького попа Атанаса — и тоже растрогался душой. Даже простил моего отца, с которым до тех пор ни словом не обмолвился. Кремень был старик, я его помню.

Я вырос подле коней, для которых в бессарабских степях, что лежат к югу от Задунаевки, был истинный рай. Я не знал, что такое кровать и подушка под головой, жил под открытым небом с ранней весны до поздней осени, все с табунами, которых наши выгоняли на волю к дунайским болотам. Я выучился ездить без седла лучше отца, начал и в конских болезнях разбираться, этому меня научил старый дед Панайот перед своей смертью. Он мне все хитрости открыл, так что насчет коней меня ни один барышник не мог обвести вокруг пальца. Потом, когда я попал на Волгу-матушку к калмыкам, они, люди конные с незапамятных времен, больше всего ценили это мое умение, даже конским доктором окрестили. Но об этом позже.

В 1850 году помер от старости дед Панайот. Перед смертью он только и твердил, что про отчизну, про Болгарию, — не дожил он, чтоб увидеть ее свободной. Не о себе, о ней он жалел. Для него жизнь кончилась тогда, когда растаяли в дымке синие скалы над Сливеном. Тем временем я освоил конскую науку, а кроме того, умел уже складывать слова из букв и считать до ста. Этому меня научил новый поп, который сменил батюшку Атанаса. Со смертью деда Панайота настал конец перемирью между отцом и дедом Петром. Двум острым камням муки не смолоть. Из-за чего они сцепились, не помню, но только стало ясно, что вдвоем им в Задунаевке не жить. Поскольку отец был моложе, он продал дом какому-то переселенцу из Турции и снова погрузил пожитки на возы. С большим трудом собрали разбросанные по степи табуны. Мать моя Цветана снарядила в дорогу семерых оставшихся в живых детей. Старший брат Панайот не пожелал ехать с нами. У него была зазноба в соседнем селе Кара Марин. А мы, Симеончики, такой народ, что за зазнобу, за любовь все отдадим и не пожалеем. Так уехали мы из Задунаевки, в которой прожили десять лет. Для меня, родившегося в этом селе, это были самые хорошие, счастливые детские годы, годы вольности и свободы. Прощай, дед хаджи! Ты человек-кремень, да и мы не лыком шиты, упрямства хватает. Тронулись мы на восток, через Днестр, где лежали исконные земли империи. Мы медленно ехали по украинским степям и все не могли найти места краше нашей Задунаевки, где бы можно было осесть прочно и насовсем. У большой реки Дон пошла земля Войска Донского. Однажды в какой-то станице рослый и могучий казак в мокрой от пота рубахе навыпуск, рубивший дрова у соломенной хаты, засмотрелся на моего отца, который ехал на черном как смоль жеребце, швырнул топор, выскочил на пыльную дорогу, стащил отца с седла и начал обнимать его, как умеют обнимать только казаки, — крепкие кости надо иметь, чтобы выдержать такие объятия. «Ну, — говорит, — Митенька, дал господь бог снова встретиться! Слезай с коня, и никуда ни шагу! Иначе застрелю!» От внезапного радушия отец вытаращил глаза, будто ждал, что его действительно застрелят, а мать моя Цветана на втором возу со страху чуть не выронила младшего братика Стоила. И что же вы думаете? Оказалось, что этот казак — тот самый Петро Кривонос, что подарил отцу на свадьбу дамасскую саблю, только теперь он раздался не в меру. Когда мы увидели, что он за обедом один съедает целую жареную курицу, нам стало ясно, почему он так изменился и почему отец не сразу узнал своего побратима из арьергарда Дибича, о котором прожужжал все уши и мне, и моим младшим братьям. Но как бы там ни было, отец кинулся обнимать побратима, так что у того тоже кости затрещали. Петро тут же велел распрячь и накормить коней и повел весь наш табор в хату, где настал черед женщин обниматься и целоваться. Потом началось такое, чего нигде больше не увидишь. Только тот, кто участвовал когда-нибудь в казачьей попойке, сможет меня понять. Дядя Петро и мой отец уцелели в войну, а тут чуть не отдали богу душу от проклятого самогона, который гонят в казачьих хуторах тайком от императорских акцизных. В станице Нижне-Чирской мы пробыли около трех месяцев, и все это время были гостями атамана Кривоноса. Каждый день мы собирались уезжать, но стоило дяде Петру увидеть, что мы запрягаем коней, он тут же доставал самогон. «Что это ты, Митенька…» И отец, смирившись, ставил лошадок на место. Кончилось все это тем, чем и должно было кончиться, — сестра Яна взяла и втюрилась в хозяйского сына, молодого казачка с лихим чубом, смелого, как ястреб, звали его Серегой. Я уже упоминал о нашем семейном недуге: кого схватит эта лихоманка — любовь, — тот удержу не знает. Яна тоже была такая. Мне, мол, на роду было писано остаться здесь, с Серегой, значит, так тому и быть. Отец мой для приличия посерчал, даже замахнулся на дочку, мол, получишь сейчас по первое число, потом рассмеялся и сказал: «Ладно, будь по-твоему!» Он был рад тому, что теперь они с побратимом станут еще и сватами. Свадьбу играли по казацкому обычаю, три дня и три ночи не вставали из-за стола, а когда, наконец, встали, отец сказал: «Хватит!» Дядя Петро глянул на него и понял, что на сей раз отца не удержишь. «Дону-батюшке, — молвил отец, — я уже поклонился, теперь хочу поглядеть на Волгу-матушку». Запрягли мы коней, погрузили пожитки, посадили детей, мать моя Цветана начала обниматься с Яной, которую не надеялась больше увидеть. Пора было трогаться в путь, вся семья дяди Петра вышла нас провожать, только самого Петра нигде нет. Стоим, ждем, время идет, а ехать, не простившись с хозяином, негоже, неприлично это. Куда девался человек, неужто опять пошел по станице искать самогон, потому что в доме все выпито до капли? Видим — идет дядя Петро, да не один. Ведет он в поводу жеребца, да такого, каких мне до тех пор не приходилось видеть. Не жеребец, а Змей Горыныч, шея лебединая, из глаз искры летят, сам белый в серых яблоках, такой жеребец для казака всего дороже, за такого жеребца казак отдаст и дом, и жену. «Ну, Митенька, — кричит издалека дядя Петро, — слезай со своего черного черта, не по тебе этот конь, отдай его Петрухе, а сам садись на Стеньку. Назван он в честь нашего славного атамана, не каждый жеребец может носить такое имя! Садись и езжай с богом!» Отец мой, согласно болгарским нравам и понятиям о приличиях, стал отказываться, но я-то видел, как горят у него глаза, когда он смотрит на Стеньку. Потом он слез с Черного и принялся обниматься с Петром. Наконец они отпустили друг друга, отец одним махом вскочил в седло и умчался вперед, чтобы люди не увидели, как текут из его глаз слезы. Все это было мне на́ руку, так как в результате я заимел первого собственного коня; правда, Черный не такой красавец, как Стенька, но конь добрый — на плохого отец и не сел бы.