Выбрать главу

В надежде, что Вы не откажете нам в нашей просьбе, остаемся, бай Иречек, с нашим глубочайшим почтением.

Пеню Димитров,

производитель розового масла.

P. S. С моим шалопаем посылаем Вам, бай Иречек, пятнадцать флакончиков с вышеупомянутым розовым маслом. Конечно, не бог знает что, но примите их в знак искреннего уважения к Вам, ведь Вы столько лет служили Болгарии и продолжаете ей служить (так говорят все, кому Вы помогли), а мы, болгары, бай Иречек, этого не забываем.

Если Вы пожелаете, могу прислать Вам и рецепт приготовления ягненка а-ля Фанка. Может быть, Ваша супруга воспользуется этим рецептом.

П. Д.

Письмо в целом мне понравилось. В нем чувствовалось влияние пана Маржо. Отец, например, никогда не говорил «Вы», а тут еще и «благоволите», «сделайте милость» и тому подобные кривляния. Хотя, кто знает, может, так и надо. Только не понятно, зачем он несколько раз обозвал меня шалопаем… И еще меня удивили эти пятнадцать флакончиков. Не слишком ли много? Бай Иречек человек богатый, профессор, ему и пяти хватит. Я достал подаренную отцом бритву — на лице у меня уже пробивалась жесткая и черная, как у всего нашего рода, щетина — и осторожно соскоблил «надцать», чуть подрисовал, чтобы получилось «пять». Такая операция не представляла для меня трудностей, так как я еще в гимназии научился подделывать почерк отца. Затем сургучом, который захватил с собой Оник, мы снова запечатали письма. Все сделали наилучшим образом, так что и опытный детектив не догадался бы. Было уже поздно, когда, довольные собой, мы легли спать. Так прошел наш первый день, точнее первая ночь в Праге. Наутро стали собираться к господину Иречеку, пришили к школьным мундирам чистые подворотнички, надраили обшарпанной дорожкой из нашего номера ботинки (мы их не чистили от самой Софии). Когда же пришел господин Власаки, каждый из нас чинно, с невинным видом сидел на своей кровати и держал в руках письмо. Сели мы на трамвай — и тут имелось это чудо, — видно, у господина Власаки уже не было денег на фиакры и фаэтоны. Вышли в районе Старе-Место и спросили, где находится дом профессора. Нам сразу же показали. Видно, профессора здесь пользовались известностью, как у нас трактирщики. Дом был старый, трехэтажный с высокой крышей. Мы позвонили. Открыла экономка Иречека, седая пожилая женщина. Она спросила, кто мы такие и назначил ли нам пан профессор встречу. При слове «профессор» она, казалось, готова была растаять от блаженства. Господин Власаки ответил, что мы болгары и сообщить о своем визите не могли, потому что приехали только вчера вечером. Узнав, кто мы такие, экономка ни о чем больше не расспрашивала и поднялась наверх положить профессору. Очень скоро она вернулась и казала: «Пожалуйста, проходите, профессор ждет нас. Только прошу вас, будьте кратки, у него срочная работа». Мы поднялись по лестнице в приемную, господин Власаки взял письма и вошел в кабинет. Обитая кожей дверь плотно затворилась за ним, и мы, сколько ни напрягали слух, ничего не могли услышать. А если бы даже и услышали, то едва ли бы поняли, простоватые пятнадцатилетние парни, желторотые воробьи. Но болгарин любопытен, я снова повторяю это. Стали мы рассматривать картины на стенах. В основном это были портреты очкастых бородачей, очевидно, родственников профессора. Один даже показался мне знакомым. Такой же портрет висел в физическом кабинете нашей казанлыкской гимназии. Только я напрягся, чтобы вспомнить, кто это, как дверь распахнулась и из кабинета вышел господин Власаки, улыбающийся до ушей, а за ним высокий худощавый господин с длинной рыжеватой бородой. «Об этих ли молодых панах идет речь?» — спросил он, протягивая нам руку. Мы почтительно пожали ее и вытянулись в струнку, сразу же почувствовав, что с таким человеком следует разговаривать только стоя. Немного коверкая болгарские слова, он стал расспрашивать о Пловдиве и Казанлыке, видимо, ему были знакомы эти города; сказал, что прочел письма и постарается помочь нам, т. к. в Коммерческом училище у него есть кое-какие связи. Только мы должны пообещать, что будем дисциплинированными и прилежными и не подведем его. Мы пообещали, поклонились и хотели поцеловать ему руку, но он не дал и сказал, чтобы мы снова пришли через неделю, за результатом. Господин Власаки поспешил вывести нас из прихожей, но в дверях профессор вдруг легонько коснулся моего плеча и шепотом спросил: «А ты напишешь отцу, чтобы он прислал мне рецепт?» — «Какой рецепт?» — я сделал вид, что ничего не понимаю. — «Овцы а-ля Фанка, — улыбнулся Иречек. — Ты напиши, он знает». Я пообещал и только тут вспомнил про флакончики с розовым маслом. Достал их из кармана и протянул ему, но он отвел мою руку. «Я, мой мальчик, только посмотрю на такой флакончик, и мне делается дурно. Я ведь и другим таким же, как вы, юношам из Болгарии, помогал. И каждый мне норовит отплатить такими флаконами. Одно время весь дом пропах розовым маслом. Оставь их, пожалуйста, себе, в Праге, особенно на первых порах, тебе понадобятся деньги». Не хочет — не надо, подумал я и не стал особенно настаивать. Хорошо, что вскрыл вчера письмо и не вручил ему все пятнадцать флакончиков. Так что любопытство — не всегда порок. Эта истина не раз подтверждалась в моей дальнейшей жизни.

Я рассказываю все эти подробности, потому что они связаны с большим и искренним другом Болгарии профессором Константином Иречеком. Он сдержал свое слово. Благодаря ему мы с Оником поступили в знаменитое Пражское коммерческое училище. А сейчас я продолжу свое повествование описанием тех событий, которые произошли за пять лет нашего пребывания там. Прежде всего остановлюсь на самом интересном — на знакомстве, а затем и завязавшейся дружбе с известным, я бы даже сказал, великим чешским сатириком Ярославом Гашеком, который, по счастливому стечению обстоятельств, тоже учился в вышеупомянутом училище и даже был моим однокашником (пока его не исключили оттуда). Мы сидели в среднем ряду: я с Оником — за третьей партой, а Гашек с одним еврейчиком — за нами, так он мог списывать у Оника сложные бухгалтерские задачки. Оник с его практичным армянским умом быстро сориентировался в темном лабиринте финансовых наук, а бедный Гашек так и не смог запомнить, что дважды два — четыре. Он не был создан для этой науки, сила его была в другом. Но на первом году нашей совместной учебы эта сила ни в чем не проявлялась. Должен сказать, что я редко встречал таких застенчивых ребят, как этот Ярослав. Мы с Оником называли его по-болгарски — Слави. Он был полноватым парнем, а если прямо сказать, то просто толстым, как бочка. Это от того, что в раннем детстве он чем-то переболел. Единственный сын у матери, отец его умер. Так вот, его мать, крупная властная женщина, бдела над ним как орлица, даже как три орлицы, вместе взятые: она зорко следила, чтобы с ним ничего не случилось, чтобы его не сглазили и не задавил трамвай… И, как обычно бывает в таких случаях, чрезмерная опека давала совсем обратные результаты. На уроках Слави сидел тихо, не смея поднять глаз. А когда его вызывали, язык у него заплетался, и не потому, что он не знал урока или был туп от рождения, а потому, что стеснялся. Он потел и ничего, буквально ничего не мог сказать: вздыхал, заикался, весь класс начинал переживать за него и потеть вместе с ним, настолько мучительной была картина. Из сострадания учителя ставили ему тройки, и потому он еще больше замыкался в себе. А если, не дай бог, он попадал в одну компанию с девочкой, то от смущения готов был провалиться сквозь землю и держался так, будто девочка хочет его съесть, и тогда уже совсем терял дар речи. Молчит, как глухонемой и только ищет повод, чтобы исчезнуть, раствориться, прямо болезнь какая-то… Сначала мы с Оником смеялись над ним вместе с другими, а потом нам стало жаль его. В училище нас как иностранцев недолюбливали и при каждом удобном случае старались подложить нам свинью, передразнивали, как мы тяжело и грубо произносим певучие чешские слова. Именно эта общая изолированность сблизила нас с чувствительным и по-своему несчастным Ярославом, которого вдобавок ко всему прозвали «Толстяк».

После занятий пражские ребята шли домой, а иногородние и иностранцы отправлялись в пансион, мрачное, увитое плющом здание, в заднем дворе Коммерческого училища, скрытое от любопытных взглядов старыми елями и березами. У нас с Оником была комната на двоих, не очень светлая и не очень просторная и, разумеется, северная, с видом на училищный забор (хорошие южные комнаты занимали старшекурсники, те, кто, как говорится, уже брился, а нам, «салаге», досталось то, что похуже, — так уж водится в мире, и мы не роптали). Зимой, если в печку подкинуть побольше дров, в нашей комнате становилось довольно-таки приятно. Мы подарили истопнику бутылку казанлыкской анисовки и тем самым снискали его благорасположение. Все комнаты имели право на две вязанки дров, а мы с Оником, спускаясь в подвал за отопительным материалом, всегда приносили по четыре, и он закрывал на это глаза. Правда, делали мы это осторожно, чтобы не подвести доброго и вечно пьяного пана Йожи. Особенно уютно становилось в комнате, когда приходили посылки из Казанлыка и Пловдива. Моя мать в этом отношении была непревзойденной. Чего только не было в этих корзинах — и горнооряховский суджук, и градечская бастурма, и домашняя колбаса, и банки со сливенским повидлом, и сухие колбасы, и тахинная халва. И, разумеется, обязательно три бутылки обжигающей семидесятиградусной анисовки. Я сумел убедить отца, что мы ее не пьем, а только открываем с ее помощью различные лазейки, запретные для учащихся. Не знаю, насколько он мне поверил, но водку присылал регулярно. И тогда в нашей мрачной тесной комнатке начинался праздник. Мы закрывали двери на ключ, ставили на раскаленную печку сковородку с обильно сдобренной перцем колбасой, торжественно откупоривали запечатанную сургучом бутылку, закуривали папиросы «Дердерян-экстра» (из пловдивских посылок) и уже через час, обнявшись, пели приглушенными голосами (вносить в помещение алкоголь строго запрещалось):