Последствия не заставили себя долго ждать. Нас вызывали к директору, недоступному, похожему на святого Петра, самому пану Людвигу Гангховеру. Было проведено целое следствие, выяснялось, кто подговорил нас убежать из пансиона, с какой целью и куда, в каком кабаке мы так налакались. Мы соврали, что в Прагу приехали наши родственники из Болгарии и нам пришлось нелегально пойти на свидание с ними, потому что мы были уверены, что строгий пан Горачек ни за что не разрешит нам повидаться. Нам, конечно, не поверили, но большего от нас не добились. Дело кончилось «выговором с последним предупреждением». Гашека мы не выдали, и на этот раз он вышел сухим из воды. Но вскоре и ему пришлось испить горькую чашу. В дирекцию на него пришел донос, к которому был приложен один из последних его фельетонов, напечатанных в «Карикатуре». Антигабсбургская направленность фельетона была довольно-таки прозрачна, и хотя он вышел под псевдонимом, его автор стал известен, потому что, как я уже говорил, вокруг молодого «пана писателя» навертывались слишком «сердечные» и общительные господа типа упомянутого уже пана Бретшнейдера.
Это случилось весной 1901 года, и, несмотря на то, что к тому времени Гашек уже был отличником и за него заступились влиятельные люди, родственники его бедной матери, директорский совет навсегда исключил его из Коммерческого училища. Со слезами на глазах мы расставались с нашим милым другом, с которым последние два года были почти неразлучны. Мы пообещали друг другу, что будем встречаться в пивных, завсегдатаем которых Гашек уже стал (бо́льшую часть своих фельетонов он писал именно там, раздвинув кружки с пивом и бокалы с вином), а когда вернемся в Болгарию, будем писать и время от времени посылать посылки в виде плетеных бутылей — анисовка была и осталась любимым напитком Ярослава, чем-то вроде первой любви, которая не забывается.
Влиятельные знакомые помогли Гашеку устроиться мелким чиновником в пражском банке «Славия», где чинно и почтенно служил в свое время его отец. Но и там он долго не задержался, устроил какой-то скандал, обозвал помощника управляющего, немца Вагнера, судетской свиньей или чем-то в этом роде и, разумеется, сразу же вылетел из этого достопочтенного заведения, где все разговаривают полушепотом и называют друг друга «любезный и милостивый господин».
Гашек рассказал нам обо всем этом во время нашей последней встречи в Праге, если, конечно, двадцатичетырехчасовую попойку можно назвать встречей. Мы сидели в пивной «У чаши», любимом заведении молодого писателя, содержателем которого был пан Паливка, исключительно остроумный тип из Млада-Болеславы (позднее Гашек описал эту пивную в «Приключениях бравого солдата Швейка», совсем немного изменив фамилию содержателя, из пана Паливки он стал паном Паливецом). Эта попойка осталась у меня в памяти на всю жизнь. В эту ночь мы проучили любвеобильного пана Бретшнейдера, разукрасили ему физиономию, мотивировав на последовавшем допросе в полиции свои действия тем, что он ругал при нас императора и мы, якобы, не смогли сдержать своих патриотических чувств. Кроме того, в три часа ночи мы распрягли перед пивной два фаэтона, сели верхом на лошадей и галопом поскакали к Карловому мосту на Влтаве, где нас задержал полицейский патруль.
После этого приключения мы с Оником едва не вылетели из училища. Спасло нас только то, что до окончания оставалось всего два месяца и что мы были иностранцами. Гашек тоже легко отделался — он был осужден условно на один месяц лишения свободы. Но в Праге ему уже нельзя было оставаться — полиция взяла его на прицел. Поэтому он сложил в вещмешок книги и одежду, собрал все свои гонорары ( в то время он писал как одержимый и где только не печатал свои желчные и острые фельетоны — в «Народни листы», «Карикатура», «Корпшива», «Чехослован», «Злата Прага», «Право лиду») и отправился бродяжничать по Австро-Венгрии. Это путешествие стало для него исключительно полезной школой жизни. В маленьких сельских и городских трактирах (об этом он писал мне позднее) он пил и беседовал с сотнями, тысячами людей и именно от них услышал все те анекдоты, которые мы узнали из уст бравого солдата Швейка и его друзей.
Трудно даже представить, что всего лишь три-четыре года назад этот человек от застенчивости не мог связать двух слов. Вот какая сила кроется в нашей казанлыкской анисовке!!!
В июне 1904 года, кое-как сдав выпускные экзамены, мы с Оником окончили Коммерческое училище. Нужно было возвращаться в нашу любимую Болгарию, чтобы, как говорится, вступить в жизнь. Что ж, вернулись мы — молодые интеллигенты в европейских шляпах, с черными широкими галстуками-бабочками, в совершенстве владеющие двумя иностранными языками. Я поступил бухгалтером к отцу, и таким образом сбылась его долго лелеянная мечта. Оник стал бухгалтером в компании «Дердерян и сын». Время от времени мы встречались с ним и вспоминали Злату Прагу и нашего милого «пана писателя» Слави. Два-три раза в году я писал Гашеку письма, в которых рассказывал о своей жизни. В сущности, рассказывать-то было не о чем, провинциальная жизнь, скука и в довершение всего неинтересная бухгалтерская работа — цифры, цифры и снова цифры. Он иногда отвечал, письма его были смешными. Писал, что критики его не признают, считают провинциальным писателем, но и он не признает их критики, потому что они занимаются только декадентами. Сообщал, что имеет неприятности с имперской цензурой, а иногда и с полицией и что в последнее время выступает за «святую мать анархию» и сотрудничает в журнале «Коммуна», органе пражских анархистов, но думает, что и эта работа — одно из временных увлечений, как и все в его бурной и беспутной жизни. Иногда мои письма возвращались с пометкой «Адресат неизвестен» или «Адресат выбыл». Это давало мне основание думать, что Гашек продолжал бродяжничать и не задерживался на одном месте, предпочитая материально необеспеченную, но зато свободную духом богему. Если говорить откровенно, я ему завидовал, но, связанный крепкими узами семьи и службы, не смел последовать его примеру. В то время во мне разгорелась искра юмористического таланта, я почувствовал в себе силы сказать что-то своему народу, но смелости мне еще не хватало. Я писал тайно, ничего не публиковал, да и работа бухгалтера давала мало возможностей в этом отношении.
В 1908 году и в моей жизни наступил столь желанный перелом. Умер от грудной жабы мой отец, царство ему небесное, и я как его прямой наследник должен был принять созданное им предприятие. Именно тогда я решил, что не надену на себя эти оковы, которые казались мне вечными. Я передал фабрику и руководство ею старшему зятю (он только того и ждал), ушел со службы, собрал свои пожитки (шляпы и галстуки-бабочки) и с довольно-таки приличной ежемесячной рентой уехал в Софию. Снял квартиру в центре города, на улице Сан-Стефано, и как-то быстро и незаметно присоединился к тогдашней софийской богеме. Здесь мы снова встретились с Оником, который стал уже управляющим софийской конторы Дердерянов. У Оника выявились некоторые артистические наклонности, он установил связи с артистами Народного театра, снабжал их дорогими сигаретами (кто у нас не любит даровщинку!). Через артистов мы познакомились с нашумевшими тогда молодыми поэтами из окружения Подвырзачова, который работал в какой-то винной конторе на Банской площади и (о, ирония судьбы!) тоже был бухгалтером. Поэты, считавшие его своим духовным отцом, — Дебелянов, Лилиев, Стоянов, Райчев — были моими ровесниками, и нужно сказать, что после казанлыкской скуки и обывательщины я, общаясь с ними, попал в водоворот новейшей болгарской литературы. Начал печататься в «Былгаране» и «Осе», стали и меня узнавать в трактирах и кафе. Блаженное и счастливое время! Время восторгов от успехов друзей и отчаяния от неудачи собственных первых шагов. Но об этом в другой раз.
Весной 1908 года пришло письмо от Гашека, в котором он уведомлял, что в мае или июне этого года совершит на пароходе поездку по Дунаю и, вероятно, остановится на день-два в наших портах Свиштове и Русчуке. Я сразу же сообщил эту приятную новость Онику, и мы решили устроить Слави небывалую встречу. Накануне его приезда я написал зятьям, и они прислали мне две бутыли анисовки и корзину с суджуком и домашней колбасой. Оник обеспечил сигареты. Захватив все это с собой, мы поехали в Свиштов и заказали в ресторане «Рояль» на всю ночь два боковых кабинета, наняли валашских цыган, виртуозных скрипачей и кларнетистов и стали дожидаться появления парохода. Если не ошибаюсь, это было 18 мая, в разгар весны, которая здесь, на Дунае, особенно пышная. Пароход прибыл в шесть часов вечера. Слави стоял на верхней палубе. Мы сразу узнали его. Он мало чем изменился — был все таким же лохматым толстяком, только теперь он отпустил рыжую бороду и стал очень похож на распущенного английского короля Генриха VIII. После жарких дружеских объятий мы отвезли его в гостиницу, где он оставил свои вещи, а потом на том же фаэтоне с красавцем кучером-черкесом, который привез нас в порт, мы покатали его по городу. Показали ему церковь, построенную Кольо Фичевым, и красивые дома, в которых жили богатые свиштовские торговцы и из окон которых выглядывали их хорошенькие дочки. В одном из таких домов родился наш незабвенный Алеко[15]. Слави нравилось все, он с удовольствием знакомился со страной, о которой мы так много ему рассказывали на наших «тайных вечерях», он только сожалел, что у него нет времени побывать в Казанлыке и Пловдиве, о которых мы прожужжали ему все уши. Он рассказал нам, как жил все те годы, пока мы не виделись. Много писал, печатался во всех газетах и журналах, но в последнее время сотрудничает только в «левой» прессе. Был он уже известен на всю страну. «Больше скандалами, — сказал он, криво улыбнувшись, — чем своей писаниной. Обывателю что надо — ему скандалы подавай». Критика его все еще игнорировала. Один известный критик, лидер символистов в Праге, даже предсказывал, что он никогда не будет допущен в большую литературу и навсегда останется в ее передней. Может, он был и прав, с юмором и сатирой трудно достигнуть вершин, а если даже и достигнешь, то кто это признает.