А в целом в рассказе, за небольшими изменениями, повествуется о том, как все произошло. Я позволю себе привести здесь из него цитаты, а потом расскажу, как все было на самом деле. Все это, вероятно, представляет интерес и для науки. Психолог, например, которого занимает научная сторона писательского труда, извлек бы для себя ценные выводы о том, как двое одаренных людей по-разному воспринимают одни и те же вещи.
Цитирую:
«Вы, может быть, помните, что совсем недавно я выступал с лекцией перед молодыми людьми, членами какого-то общества. Перед началом лекции ко мне подошел один из этих молодых джентльменов и сказал, что у него есть дядя, который неизвестно по какой причине потерял способность что-либо чувствовать. Со слезами на глазах этот молодой человек воскликнул:
— Ах, если бы я мог хоть раз услышать, как он смеется! Ах, если бы я мог увидеть, как он плачет!
Я был тронут. Не могу равнодушно смотреть на чужое горе.
И потому сказал:
— Приведите вашего дядю на мою лекцию. Я расшевелю его. Сделаю это ради вас.
— О, если бы вы могли это сделать! Вся наша семья будет так благодарна вам — мы ведь так любим его! Ах, благодетель вы наш, неужели вы действительно сделаете так, чтобы он улыбнулся? Неужели вы сможете вызвать живительные слезы и они оросят его старческое лицо?
Я был тронут до глубины души и сказал:
— Молодой человек, приведите вашего старичка. Я приготовил для этой лекции такие анекдоты, от которых он, если у него осталась хоть капля чувства юмора, не сможет не рассмеяться. Если же они не достигнут своей цели, то у меня есть другие, от них он или заплачет, или умрет — ничего другого ему не останется.
Молодой человек прослезился, обнял меня и побежал за дядей. Он усадил его на самом видном месте, во втором ряду, и я принялся обрабатывать старика. Сначала пустил в ход анекдоты полегче, а под конец просто изрешетил его, выстреливая целые обоймы старых, бородатых анекдотов, не жалея перца, осыпал его новыми, еще тепленькими, только что придуманными остротами. Я вдохновился и старался в поте лица, до хрипоты, до изнеможения — а старику хоть бы что, — сидит себе с невозмутимым видом, даже не улыбнется, слезинки не проронит. Я был изумлен. Закончил я совершенно сногсшибательным анекдотом — это был уже вопль отчаяния! — и опустился на стул в полном изнеможении.
Председатель общества подошел ко мне, подал мне влажную салфетку, чтобы вытереть пот с лица:
— Что с вами?
— Я старался рассмешить вон того осла во втором ряду.
И тогда он мне сказал:
— Вы напрасно теряли время: он глух и нем и к тому же слеп, как летучая мышь!»
В последней фразе снова — художественный вымысел, непревзойденным мастером которого был Марк Твен. В то время я действительно был глухонем, но слепым никогда не был. Это могут подтвердить все мои ровесники, друзья и родственники. Не буду отрицать, в моем творчестве кое-где проявляется житейская слепота, но она совсем не биологического характера.
А что до глухоты и немоты, то и эти дефекты у меня отнюдь не врожденные. Это несчастье меня постигло в тринадцать лет (вот уже поистине роковая цифра!). А произошло это так. Во дворе нашего дома (я родился в Сливене в богатой патриархальной семье) росла ежегодно дававшая много плодов груша. Мой дед, торговец сукном, был постоянно занят в своей лавке, дядья каждый год уезжали на заработки (я уже говорил, что дядя Михаил был эмигрантом и жил в Париже), тетки все время были беременны и не могли лазить по деревьям (дядья возвращались каждую осень домой только для того, чтобы сделать очередного ребенка). Так вот, как только заходила речь о том, что нужно собирать груши, взоры всех, и особенно бабушки Мики, обращались ко мне. Да это и понятно — никто лучше меня не мог справиться с этим делом. Я тогда был страшный непоседа, ловкий и быстрый, как ящерица, и с удовольствием лазил по крышам и деревьям. Так вот, в тот октябрьский день 1888 года бабушка только заикнулась о том, что нужно собрать груши, а тетки еще не успели глазом и моргнуть, как я уже схватил корзину и залез на дерево, а было оно высотой метров семь-восемь. Наполнил я корзину и вдруг вижу — на самой верхушке висит огромная, чуть не с детскую голову, румяная груша. Хотел я сорвать этот прекрасный плод, но не смог дотянуться до него. Должен сказать, что я был не только резвым, но и упрямым мальчишкой. Повесив корзину на сук, я осторожно стал подбираться к опасно тонкой верхней ветке. Я чувствовал, как трещат штаны и рубашка, но ничто уже не могло меня остановить. Наконец ладонь ощутила прохладу плода. И вдруг… треск. Хрупкая ветка подо мной обломилась. Я попытался было удержаться, но рука была занята, и вместе с сорванной грушей я полетел вниз. Помню, что от ужаса я закричал, что было сил. Грохнувшись на землю, я потерял сознание. Очнулся в родительской спальне. Надо мной склонились заплаканные бабушка, мама и пятеро моих тетушек. Я хотел что-то сказать, но не мог шевельнуть языком. Бабушка гладила меня по голове и что-то говорила, но я ничего не слышал и только с ужасом смотрел, как беззвучно шевелятся ее губы. На следующий день, после нескольких безуспешных попыток заговорить, я понял, что не только онемел от страха при падении, но и оглох. Такие трагедии, хоть и редко, но все же случаются. В тринадцать лет из-за какой-то ничтожной груши я был осужден на жалкое и, как мне казалось тогда, бессмысленное существование. Куда только не возили меня после этого — и к докторам, и к знахарям, и к гадалкам. Какими только травами и зельями не поили. Одна турчанка клала мне на пуп раскаленный уголь, ночью водили меня на Арабовский целебный источник, целую неделю я пил воду из Кушбунарского колодца. В день св. Петра, в надежде, что он поможет своему тезке, мы приносили в жертву ягненка. Но все было напрасно. Я перестал ходить в школу и, хотя читал книги, не получал от них удовольствия. Что толку читать, когда не можешь выразить словами то, что думаешь, не можешь ни поспорить о прочитанном, ни услышать мнение другого человека. В нынешних дискуссиях это только на руку ее участникам, а тогда, поверьте, это было очень мучительно. К тому же я рос здоровым и сильным, как бык. Все остальное, как говорится, было у меня на месте, и в шестнадцать лет к моим страданиям прибавилась еще неразделенная любовь. Какой успех у нежного пола может иметь молодой человек, если он не в состоянии ни рассказать что-нибудь интересное, ни спеть серенаду? Времена тогда были другие, романтические, женщине нужен был не только секс, но и внимание, ласка, духовная пища, она хотела, чтобы ей читали стихи. Нынешним молодым людям легче. Сейчас достаточно поднатореть в одном, а чем больше молчишь, тем лучше — никто не поймет, насколько ты глуп. А тогда было не так, и потому я все серьезнее задумывался над тем, чтобы окончательно положить конец своим страданиям. Зачем мучиться и мучить близких? — задавался я вопросом. Из-за меня и мать стала похожа на тень. И тут вмешался дядя Михаил. Он вернулся из Парижа, увидел, до чего мы дошли, и сжалился над нами. Париж — большой город, — сказал он, — там много докторов, много больниц, не может быть, чтобы парню нельзя было помочь, тем более, что болезнь не врожденная, а с перепугу. Кто-то ему рассказывал, что какой-то финн или немец, встретив в лесу медведя, онемел от страха, и его вылечили, а потом он так научился говорить, что стал депутатом парламента. Сказано — сделано. Мать сняла с себя монисто из золотых монет, подаренное ей дедом еще в турецкие времена, и с этими деньгами мы с дядей Михаилом отправились в знаменитый Париж. Как сейчас помню, приехали мы в воскресенье 5 марта 1895 года. В тот день доктора не принимали. Дядя Михаил устроил меня в гостинице. Девушки из администрации чуть не плакали, глядя на меня. Наши нарядили меня для Парижа — сюртук, серый жилет, панталоны — все по последней моде. Красивый, крепкий парень, а мычит как корова, — ну как тут не заплачешь.
Пошли мы после обеда знакомиться с Парижем. Гуляем по набережной реки, Сеной ее называют. Смотрим — на стенах домов расклеены афиши. Дядя прочитал одну из них, в которой говорилось, что сегодня в семь часов вечера в зале Парижской политехники известный американский писатель-юморист Марк Твен будет читать свои рассказы и анекдоты. Дядя обрадовался — вечером в гостинице нам все равно делать нечего, разговаривать мы не можем, только обмениваемся записками. Он купил два билета и был очень доволен, потому что, живя в Париже, много слышал об этом американском писателе, знал, что он большой шутник, да и мне полезно было на него посмотреть и немного развеяться (все это он мне сообщил письменно). И я ответил ему: «Хорошо, согласен!». Если бы он пригласил меня даже на концерт, я бы, наверное, тоже согласился. Надо было как-то убить время. Да и что кривить душой, мне тоже хотелось увидеть собственными глазами этого нашумевшего во всем мире феноменального человека. Едва ли он когда-нибудь приедет в Сливен, где, кроме цирка, мы ничего и не видели. Но цирк — это одно, а Марк Твен — совсем другое. Это я понимал уже тогда.
Нашли мы Политехнику, вошли в зал. Не могу сказать, чтобы он был переполнен. Француз не любит тратить деньги на литературные чтения и лекции. Ему подавай песенки, канкан, легкие истории с подтекстом… Уселись мы с дядей во втором ряду, точно напротив кафедры лектора (и в рассказе Марка Твена так сказано). Ровно в семь он вышел на сцену. У нас, в Болгарии, лектор бы подождал, пока зал заполнится, сначала удостоверился бы, что получит свои деньги. Этот же был точен, как часы, ясное дело — американец. Он был самым красивым мужчиной, какого я только видел. В белом костюме, подтянутый, высокий, с густой седой шевелюрой, он был похож на льва с седыми вислыми усами. Весь белый, только галстук красный. Все это производило ошеломляющее впечатление. Надо признать, умеют американцы очаровать публику. Он откашлялся и заговорил, и уже через минуту зал хохотал. Я, разумеется, ничего не слышал и только видел смеющиеся лица людей, как будто кто-то щекочет им пятки.