Не знаю, чем я так приглянулся этому господину, но он уставился на меня и весь вечер не сводил с меня глаз. Словно эти чтения были предназначены только для меня, словно весь этот огромный путь от Америки до Парижа он проделал только ради меня.
Через некоторое время вижу, что с ним творится что-то неладное. Он словно взбесился и весь вспотел. Люди в зале от смеха чуть не катаются по полу, а он, черт бы его побрал, смотрит только на меня. Вижу, что-то ему от меня надо, а что именно — понять не могу, американец все-таки…
Прошло больше часу. После того, как лектор весь, как говорится, выложился, он в последний раз тряхнул седой гривой и без сил опустился на стул. Сидит и не сводит с меня изумленных глаз. К нему подошел какой-то пожилой человек, подал ему влажную салфетку вытереть с лица пот. Мы с дядей направились к выходу. Дядя все еще смеялся. Марк Твен говорил по-французски, и дядя все понимал. Когда мы вышли в фойе, к нам подошел незнакомый молодой человек, представился дяде, они обменялись несколькими фразами, и потом он повел нас за кулисы. Входим в какую-то комнату, а там в кресле сидит Марк Твен, совершенно обессилевший, как будто он только что вскопал целый виноградник. Едва дождавшись, пока дядя представится ему, он стал что-то быстро и возбужденно говорить, указывая на меня. Тут уж я испугался не на шутку. Черт бы его побрал, еще возьмет да арестует, подумал я, откуда знать, что на уме у этой знаменитости. И тогда заговорил мой дядя. Он что-то объяснял, тоже указывая на меня. По его лицу я понял, что он ужасно смущен.
И вдруг Марк Твен изменился, усталость как рукой сняло. Он вскочил с кресла, на лице у него заиграла прекрасная улыбка, и он снова стал тем красивым и элегантным господином, который два часа назад появился за кафедрой. Он с состраданием посмотрел на меня и даже погладил по голове. Потом заговорил с дядей, надел очки, что-то быстро написал и отдал ему записку. Вынув из бумажника целую пачку зеленых банкнот, протянул ему, но тот не захотел брать, и Марк Твен силой засунул их ему в карман.
Таким было мое знакомство с великим писателем. Через три дня мы с дядей сели на океанский пароход и отправились в Нью-Йорк. Там дядя нашел доктора, адрес которого ему дал Марк Твен, и он без очереди принял нас. Вы бы видели, какой у него кабинет! Целый дворец, ей богу! Кругом всевозможные аппараты, приборы. С ума сойти! Доктор был старый и очень любезный. Он внимательно осмотрел меня, ощупывая так осторожно, словно я стеклянный и он боялся меня разбить, рассматривал в лупы и микроскопы, потом посадил в какие-то аппараты, долго беседовал с дядей и заставил его подписать какую-то бумагу. Потом мы поднялись по бесконечно длинной лестнице на самый верхний этаж здания, которые там называют небоскребами (и действительно, его крыша упиралась прямо в небо), и тут меня втолкнули в какую-то тесную темную комнатку и захлопнули дверь. Через мгновение комнатка дрогнула и стремглав понеслась вниз. От страха я закричал, но это было не обычное мычание, а нечто подобное давно забытому «Ой-ой-ой, мамочка!» Несмотря на панический ужас, я все равно понял, что кричу именно эти слова.
Наконец темная комнатка остановилась, и меня почти бездыханного вызволили оттуда. Чтобы я пришел в себя, мне влепили две крепкие пощечины и — о чудо! — ко мне снова вернулся драгоценный дар слова.
Уже на пароходе, когда мы возвращались домой, дядя мне все объяснил. Когда мы с ним вошли к Марку Твену, тот возмущенно спросил обо мне, что это за бесчувственный осел, на которого он потратил весь запас юмора, а тот ни разу даже не улыбнулся. Дядя объяснил, в чем дело: «Что он осел, это верно, но ему это простительно, потому что в детстве он упал с груши и это имело такие непредвиденные последствия». Тогда Марк Твен расчувствовался до слез, дал адрес своего друга, известного нью-йоркского невропатолога, а также деньги на дорогу и на лечение.
Так, благодаря великому писателю и случайности, которая свела меня с ним, я избавился от страшного недуга и получил возможность стать впоследствии его выдающимся коллегой. Отблагодарил я его тем, что повсюду, где бы я ни был, всегда говорю о том, что он мой любимый учитель, а я его любимый ученик.
Что же касается поездки в Нью-Йорк и денег, потраченных на лечение (должен сказать, что приятель Марка Твена здорово на нас заработал), то лучше бы мы их потратили на богатом парижском базаре. Вместо того, чтобы спускаться лифтом (так называется та темная комнатка), с таким же успехом я мог бы снова залезть на грушу в нашем дворе и снова свалиться оттуда. Разумеется, если бы кто-нибудь меня неожиданно толкнул.
Вот так! Во всем должен быть свой расчет.
ВСТРЕЧА, ОПРЕДЕЛИВШАЯ СУДЬБУ
Это было накануне Балканской войны. Мне не исполнилось еще и двенадцати, когда я опустился на самое «дно» (модное тогда выражение). Убежав из дому (а жили мы в нищенском квартале Ючбунар), где мой отчим, драчун и пьяница, ежедневно избивал меня, я примкнул к шумной, пестрой и довольно-таки вульгарной, но с невероятным по нашим временам чувством духовного единства (я бы даже сказал солидарности) братии софийских «босяков». Я и в самом деле ходил босиком или в таких огромных башмаках, в каждом из которых могли уместиться две мои ноги, и превратился в настоящего Гавроша. Позднее Александр Жендов, или, как его называли, дядя Слон, в своих рисунках изображал сотни таких мальчишек. Со свойственной ему пролетарской прозорливостью за их лохмотьями он сумел разглядеть самое главное — независимость, остроумие и бойкость, с которыми они защищали свое нищенское достоинство. За какую только черную и грубую работу не заставляла меня браться нужда! Помню, что долгое время, почти два года, я продавал спички в софийских ресторанах и пивных. Старое огниво и кремень, которыми наши деды и отцы раскуривали трубки и самокрутки, уступили место новому детищу технической революции того времени — спичкам. В городке Костенец уже работала первая болгарская спичечная фабрика, открытая братьями чехами, и спички стали обязательным атрибутом элегантных господ, тех, что носили галстуки-бабочки и соломенные шляпы. Благодаря живости характера и умению остроумно отвечать на шутки господ и их кокетливых дам, я стал довольно-таки популярен среди клиентов ночных софийских увеселительных заведений. Меня знали содержатели многих ресторанов и трактиров, метрдотели, дирижеры ресторанных оркестров, кокотки и сутенеры (тогда их называли сводниками). Маленький продавец спичек — так меня называли. И поскольку я ни разу не был уличен в краже вилок, ножей и рюмок, меня не гнали, как многих моих собратьев, и разрешали свободно расхаживать между столов, даже покровительствовали мне и не мешали моей мелкой торговле, которая давала возможность заработать немного денег на хлеб, брынзу и стакан дешевого вина (дурной пример отчима оказался бессильным внушить мне отвращение к алкоголю, единственно доступному благу для босяка), к которому, должен признаться, не испытываю отвращения и сейчас, будучи в преклонных годах, когда, как говорится, нахожусь в зените своей славы.
И вот однажды, было это, кажется, осенью 1909 года, вхожу я с подносом, на котором разложен товар — костенецкие спички, в ресторан «Баттенберг», что против старой церкви св. Георгия (сейчас во дворе гостиницы «Балкан»). Вхожу впервые, потому что обычно я торговал в Городском казино, в кафе «Болгария», в «Панахе» и «Братьях Петровых», а этот известный ресторан, не знаю почему, всегда обходил, хотя дирижером оркестра там был мой давний знакомый и благодетель пан Франта из «Панаха». Первое, на что я обратил внимание (я ведь в первую очередь ищу клиентов), был круглый стол слева от большого французского окна с выгоревшей плюшевой портьерой. За столом сидели человек шесть-семь, в основном бородатые господа, которые, а это сразу бросалось в глаза, резко отличались от обычных посетителей, главным образом сынков богатых родителей, парвеню и нуворишей. В них было что-то такое, как бы это выразиться… что сразу располагает… благородство, что ли, или что-то другое, трудно даже объяснить словами. Я сразу же направился к ним. Мой босяцкий инстинкт подсказывал, что на них не заработаешь, и все же меня потянуло словно магнитом к ним. «А, маленький продавец спичек!» — узнал меня один из сидящих за столом. Этого человека я встречал в другом ресторане, официанты называли его господин Гюро (писатель Георгий Райчев. — Прим. авт.). «Присаживайтесь, молодой человек! Бай Митьо, — обратился он к самому главному в компании, бородатому красавцу с длинными светлыми волосами. Он сидел в центре, точно под окном, а его широкополая шляпа была небрежно брошена рядом на стол. — Пригласим его, а? Гаврош — интересная личность…» (Тогда я услышал это прозвище впервые, потому что школу бросил со второго класса и, почти разучившись читать и писать, не имел ни малейшего представления о литературе и литературных героях. Но имя было звучным и мне понравилось). «Пригласи, если хочешь», — сказал басовито человек, которого назвали бай Митьо (поэт Димитр Подвырзачов. — Прим. авт.). — Может, когда-нибудь он станет нам собратом, если не по перу, то хотя бы по кутежам. Что, Гаврош, любишь выпить? » — «Еще бы!» — присвистнул я и, не дожидаясь повторного приглашения, поставил поднос со спичками на пол и уселся на единственный свободный стул. «Ишь какой шустрый!» — сказал полноватый господин справа с небрежно повязанным галстуком. Несмотря на рыжую бороду на пол-лица, было видно, что он еще совсем молодой. У него были такие добрые улыбающиеся глаза, что я засмотрелся на него, а он, приставив палец к моему животу, вдруг продекламировал: