И если ты любишь деревья и видишь в них нечто большее, чем более или менее стройную композицию из стволов и ветвей, и по холмистой тропе бежишь, как по трапу корабля, и даже небо над африканскими пальмами кажется тебе особенным, тропическим, хотя это то же самое милое неяркое небо, освещающее за оградой сада березы, то через три часа радостно устанешь, как от кругосветного путешествия, и, бездыханно счастливый, опустишься на скамью в одном из уголков этого удивительного мира, возникшего по чьей-то волшебной воле рядом с городом, трамваями, автобусами, пылью, стройками…
И увидишь перед собой могилу: белый камень, окруженный высокой зеленой травой и бедными полевыми цветами. Надпись на камне: основатель ботанического сада, имя, далекие даты начала и конца жизни.
В один из жарких летних дней, когда этот белый камень в зеленой оправе чуть слепит, как дальняя дорога, подошли к нему двое. Мужчина лет пятидесяти, дышащий тяжело, в чесучовом пиджаке и вышитой расстегнутой рубахе по-хозяйски строго оглядел могилу, горестно удивился:
— Основатель? Да у нас старух безвестных краше хоронят. Нет! Ты посмотри… — и он с силой потянул за руку немолодую, истомленную жарой женщину. — Ты видела что-нибудь подобное? Барбосы! Человек сад основал, а они мрамор пожалели.
— Георгинов бы сюда, гладиолусов… — слабо залепетала женщина.
— Я ж говорю: барбосы! Колокольчики посадили. Да у нас в любом палисаднике они растут — рви не хочу. Небось для себя роз не пожалеют.
Стихли шаги, и стало опять слышно невнятное бормотание листвы, похожее на плеск несильных волн. И кажется, что сад с пальмами, лаковыми деревьями, эвкалиптами, альпийскими соснами и этой милой бедной могилой — плывет, плывет…
Графиня
Русская церковь в старинном чешском городе Марианские Лазни похожа на улыбчивую игрушку. Посреди островерхих строгих строений, крытых черепицей, темной от туманов и дождей, бледно-голубые купола трогают сердце, как воспоминание о детстве.
А в самой церкви тихо-тихо, ничуть не торжественно и пустынно. Дремотно вздрагивают желтые огоньки в дымных косых лучах солнца; туманит голову полузабытый печальный запах тающего воска…
По истоптанному домашнему коврику подхожу к иконостасу и на минуту обо всем забываю…
Направляясь к выходу, я увидел, что не один в церкви. У самой двери, за темной конторкой, сидела старуха; она читала. Чем ближе я подходил, тем ниже наклонялась она, точно чтение захватывало ее все сильнее. Я поравнялся с конторкой — старуха подняла голову.
Ее лицо удивляло не тем, что было бесконечно старым, — оно было старинным. Тонкий нос с горбинкой, пергаментные губы, желтые, слегка отвислые щеки… Но даже не эти черты делали его старинным, а выражение: в нем соединялись чопорность и ирония. У меня появилось странное чувство, будто однажды я уже видел эту старуху. Может быть, на портретах XVIII века?
Я обратился к ней:
— Вы говорите по-русски?
Она ответила раздельно, чисто, зло:
— Я русская. — Чуть усмехнулась: — Вы из Москвы или Петербурга? Гм… Я жила в Петербурге… — И резко переменила тему: — Иконостас, перед которым вы сейчас стояли…
Старуха рассказала о том, что было известно мне задолго до посещения церкви. (Виктор Васнецов написал иконостас для русского павильона международной выставки в Париже. Там его купил богатый покровитель чешской колонии донских казаков и подарил торжественно новому храму.)
— Остальные иконы, — она равнодушно оглядела стены с мерцающими на туманной белизне пятнами темного золота, — к сожалению, неинтересны. Архитектура — тоже…
Углы губ ее опустились, голова наклонилась, она обмякла в старинном резном кресле, точно уснула. Меркли косые лучи солнца. Очнулась и посмотрела на меня отчужденно, видимо не понимая, почему я не ушел.
Я сказал как можно деликатнее:
— Извините, это странно, конечно, но мне все кажется, будто я вас вижу не первый раз.
Старуха не удивилась. Она улыбнулась, точно я ей тонко польстил:
— Гм!.. Мне часто говорили, что я похожа на Екатерину Вторую. Нет!.. — Она успокоила меня легким, не лишенным изящества жестом. — Я не из дома Романовых. Но… — добавила с вызовом, — была близка! — И наклонила с достоинством седую голову. — Графиня Нечаева. В доме деда в Петербурге бывали великие князья, Карамзин, Жуковский, Брюллов…
— У вас не сохранилось из семейных архивов писем, альбомов?..
— Господи! — Она суховато рассмеялась. — Архивы! Я пережила три эмиграции. А было, было… Все! — Она усмехнулась: — Да, все… рисунки Брюллова, рукописи Вяземского. Что могло сохраниться?! Из Петербурга я бежала в Эстонию. Муж был в армии Юденича… Его убили… Вернее, он застрелился. Человек девятнадцатого века. Я давала уроки английского и французского, жила, ждала… Второй раз от Советов бежала в Германию. Работала в Берлине, в одном богатом издательстве… Сын женился на немке родом из Мариенбада. Сюда мы и бежали в третий раз… Но пока добежали, Мариенбад опять отошел к Чехословакии, стал Марианскими Лазнями. Ничего… Чехи любят русских. Дали домик, раньше в нем жил немец фашист, он эмигрировал в Америку. Нам осталась даже посуда… И вот сижу в церкви, сторожу… церковное имущество, — она повела вокруг желтой ручкой. — И служит у нас батюшка. Се ля ви, как говорят французы…