Немец стоял, широко расставив ноги, смотрел на Анну и молчал. Анна тоже молчала. И боялась пошевелиться. Ей казалось, что стоит сделать какое-нибудь движение, и немец сразу же потянется за пистолетом. Недаром же он оставил кобуру открытой.
Но офицер вдруг сказал:
— Я слышал, что русские, встречая гостей, обычно говорят: «Милости просим». Я не ошибаюсь?
Он говорил по-русски с едва заметным акцентом, и Анну это очень удивило. На миг ей даже показалось, что летчик, стоящий перед ней, вовсе и не немец, а один из товарищей ее Клима, каким-то чудом попавший в Высокий Дуб. Однако эта абсурдная мысль сразу же сменилась другой, когда офицер, гася улыбку, спросил:
— Или таким гостям, как я, вы не рады?
На его лице появилось выражение такой же жесткости, какую Анна уже видела у рыжего ефрейтора, бесцеремонно схватившего ее за подбородок. И так же, как тогда, она почувствовала животный страх, перед чем-то неизбежным и необъяснимым. Не пытаясь ни заглушить этот страх, ни притупить его, Анна чуть слышно проговорила:
— Нет, почему же… Милости просим… Но… нам надо уходить.
Офицер как бы удивленно пожал плечами:
— Уходить? Зачем? Разве это обязательно?
— Приказ вашего коменданта, — ответила Анна.
Немец снял планшет и небрежно бросил его на стол. Потом, усевшись на скамью, сказал:
— Наши солдаты прочесывают сейчас все дороги, чтобы обезопасить себя от всяких неожиданностей… Вы можете случайно попасть в зону прочесывания… Вам не жаль вашего мальчика?
Он взглянул на Алешку, и Анне показалось, что в его взгляде проскользнуло участие. Даже выражение его лица заметно изменилось: оно стало как-то мягче и приветливее.
В это время на улице послышался крик женщины, потом короткая автоматная очередь и снова крик.
— Мама! — побелевшими губами прошептала Анна и бросилась к окну. Отдернув занавеску, она, боясь увидеть что-то ужасное и непоправимое, посмотрела через мокрое, все в дождевых каплях стекло.
В луже, раскинув руки в стороны, лежала женщина. По яркой цветастой шали, валявшейся рядом с ней, Анна узнала Лизу Коробенко, заведующую местной библиотекой. Дня три назад Лиза говорила ей: «Главное, их не надо бояться, Анна. Нисколечко, понимаешь? Они не столько храбрые, сколько наглые… Наглые до беспредельности. И, поверь мне, они боятся нас куда больше, чем мы их…» И вот…
Анна, пятясь, отошла от окна, обессиленно опустилась на стул. Немец за это время не сказал ни одного слова, не сделал ни одного движения. Сидел, изучающе глядел на Анну. Алешка посреди комнаты тихонько плакал.
Наконец офицер проговорил:
— Война — это страшно. Много ненужных жертв. Очень много. — С минуту помолчал, словно задумавшись, и добавил: — Когда погибает солдат — это почти нормально, но когда вот так… Вы твердо решили уходить?
Боже, о чем он спрашивает? Как будто что-то зависит от ее решения… Если бы она была вольна в своих поступках, никакая сила не заставила бы ее покинуть стены этого дома. Там, за воротами, с ней может случиться то же, что случилось с Лизой… Черная лужа, раскинутые в стороны руки… И холодные дождевые капли падают прямо в раскрытые глаза…
Алешка подошел к ней, ткнулся лицом в ее колени. Анна положила руку на его голову и почувствовала, как он мелко и часто вздрагивает, будто подавляя рыдания. «Маленький мой, — подумала она, — я понимаю, как тебе тяжело. Я только не знаю, что нам делать…» «Офицерам и солдатам немецкой армии разрешается оставлять в услужении трудоспособных женщин…» Если бы рядом был Клим, она ничего не боялась бы. И ни о чем не заботилась бы — Клим всегда избавлял ее от всяких забот… «Женщин, которые должны в комендатуре пройти проверку на лояльность…»
Распахнув ногой дверь, в комнату ввалился полицай. Увидев немецкого офицера, он вытянул руки по швам и долго стоял, тупо уставившись на ордена и медали, видневшиеся под распахнутым плащом-дождевиком летчика. Потом, запинаясь, проговорил:
— Осмелюсь доложить, господин офицер, что эта семья, то есть эта женщина, является женой советского летчика и, по моему разумению, женой, значит, большевика. Так что разрешите эвакуировать весь выводок. — И к Анне: — Чего расселась? Не слыхала приказа господина немецкого коменданта? Давай подхватывай своего выродка — и живо марш!
Немец встал со скамьи, показал рукой на дверь:
— Вон, свинья!
Полицай вскинул руку к фуражке, гаркнул:
— Слушаюсь, господин офицер. Покорно прошу прощения.