Когда он вышел, немец спросил:
— Это правда? Ваш муж летчик? Большевик?
И опять перед ее глазами мелькнули черная лужа и раскинутые в стороны руки. Она даже сама не слышала своего голоса, когда ответила.
— Это правда. — Умоляюще взглянула в глаза немца и торопливо добавила: — Но он не на фронте. Он гражданский летчик. Пилот… Вы понимаете?
— Он не воюет, — повторил офицер. — Это хорошо. Он просто большевик, правда?.. Простите, ваше имя, если позволите?
Она ответила:
— Анна.
— Анна… Скажите, фрау Анна, вы согласились бы остаться здесь, в этом доме, если бы я попросил вас об этом?.. Ну, чтобы иногда позаботиться обо мне или, как у вас говорят, присмотреть за мной… Мужчине ведь трудно одному…
Обер-лейтенант Ганс Крамке поселился в большой комнате, которая раньше служила гостиной. Клавдия Никитична устроила свою кровать на кухне, Анна осталась жить в спаленке, перенеся туда кушетку для Алешки.
Обосновавшись на новом месте, Крамке вечером того же дня принес откуда-то бутылку французского коньяка, несколько банок консервов, ветчины, две или три плитки шоколада. Выгрузив все это на стол, он попросил Анну:
— Прошу вас быть сегодня хозяйкой. Я хорошо знаю русские обычаи и понимаю, что мы должны отпраздновать — как это у вас называется — нововселенье…
Он снял военный китель, надел шелковую рубашку, повязал свободным узлом галстук и сел на диван, наблюдая за Анной. У нее были медлительные движения — то ли от скованности, то ли от привычки никуда не торопиться. Гансу Крамке это нравится. Русская красавица… Даже он, Крамке, десяток лет проработавший в России при военном атташе, не встречал ничего подобного. Можно себе представить, как ему будет завидовать Отто Вирнер, командир полка и бабник до мозга костей. Наверняка начнет клянчить: «Уступи, Ганс! Ставлю две дюжины шампанского…» «Выкуси!» — почему-то по-русски подумал Ганс и засмеялся, довольный собой.
Накрыв на стол, Анна прислонилась к стене, скрестила на груди руки и молча посмотрела на Крамке. Всей своей покорной и услужливой позой она хотела показать ему только одно: в силу сложившихся обстоятельств ей приходится подчиниться судьбе и стать служанкой немецкого офицера. Но только служанкой, ничего другого от нее ждать не стоит, ни на что другое она не способна… А если офицер думает, что может найти в ней еще и женщину, то он, конечно, ошибается.
На мгновение Анна ощутила в себе приятное чувство облегчения: да, именно сложившиеся обстоятельства заставили ее покориться своей участи, и потому ей не за что обвинять саму себя. Разве на ее месте кто-нибудь другой поступил бы иначе? Разве другая мать ради спасения своего ребенка отказалась бы стать служанкой?
Правда, она тут же поймала себя на мысли: «А почему я думаю, что может быть что-то другое? Ведь немец еще ни о чем не говорил, ничего другого, кроме просьбы позаботиться о нем, не высказал… Значит, все само собой разумеется?..»
Она спросила:
— Мне можно уйти, господин офицер? Я все уже приготовила?
— Уйти? — Крамке встал с дивана, подошел к ней и, взяв ее за плечи, усадил на стул. — Разве за праздничным столом может быть весело без хозяйки? И не говорите мне, пожалуйста, «господин офицер». Мое имя — Ганс. Ганс Крамке. Так меня и называйте. А сейчас приглашайте свою мать и своего сынишку.
Он продолжал держать ее за плечи, и Анна чувствовала, какие у него горячие руки. Горячие и, как ей показалось, беспокойные. Ей хотелось сбросить их, хотелось попросить офицера, чтобы тот не забывался, не как она могла это сделать? А вдруг он крикнет: «Ах, так? Тогда убирайся отсюда ко всем чертям со своим выводком! И пусть твоей лояльностью займутся те, кому положено этим заниматься! Ты знаешь, чем это пахнет?»
Она знала, чем это пахнет. И молчала. В конце концов, немец ничего такого не сделает. Может быть, он действительно истосковался по домашнему уюту и просто хочет отдохнуть, представив себе, что он дома…
Она позвала:
— Мама! Алешка! Господин Крамке хочет угостить нас ужином.
Клавдия Никитична ввела Алешку за руку и, сев за стол, усадила его к себе на колени. За последнее время она сильно сдала, голова ее, почти совсем белая, тряслась, глаза заметно потускнели. И все чаще и чаще Клавдия Никитична теперь хваталась рукой за сердце, бледнея и морщась от боли.
Крамке налил в три рюмки коньяку, Алешке придвинул плитку шоколада. Сказал, глядя не на Анну, а на Клавдию Никитичну:
— Я люблю русских людей… И когда думаю о них, думаю так: вот закончится война, русские люди станут свободными людьми, и у них начнется хорошая жизнь. Очень хорошая… Скажут ли они тогда, что немцы были их врагами? Может быть, мы выпьем за нашу будущую дружбу?