Под руку с Риммой на нашей улице появился после долгого отсутствия блудный сын Четвертой Мещанской - Кока. Кока - это Колька Кутузов из нашего дома, ставший знамени-тым футболистом и живший теперь на Ново-Песчаной. Мальчишки выстроились шеренгой вдоль тротуара, с немым обожанием глядя на него. Кока важно шел с первой красавицей Четвертой Мещанской, брезгливо ставя свои драгоценные ноги на потрескавшийся тротуар, в расщелинах которого пробивалась трава.
А однажды Римму привез на своей машине немолодой, усталый человек с коротким седым ежиком. Кто-то из мальчишек, оскорбленный тем, что Римма позволила себе променять их Коку на какую-то неизвестную личность, крикнул: "Опять с новым!" И мальчишки засмеялись громко и жестко. На Римму это, как мне показалось, не произвело особого впечатления, а вот провожав-ший ее человек как-то беспомощно вздрогнул и еще больше постарел...
Римма была гордостью Четвертой Мещанской, и Четвертая Мещанская не прощала ей. А Степан прощал, и я прощал, и Роза прощала.
Да, о Розе; я ведь ничего не сказал о ней. И не случайно. Она какая-то была вся незаметная, наша Роза: маленькая, крепенькая, везде-везде - на носу, на руках и даже на ушах - у нее были веснушки. Ей так не шло ее имя. Она работала на заводе контролером ОТК. Не знаю, что она там контролировала, да и представить я себе не мог, что Роза вообще что-нибудь может контролировать.
Но вот однажды наша Роза, маленькая Роза, когда мы сидели вместе под черемухой, так же тихо, как и всё, что она делала, сказала:
- А я на целину еду, ребята...
Все мы восприняли это по-разному. Я переспросил. Степан сразу деловито уточнил:
- Куда именно?
А Римма посмотрела на Розу так, словно перед ней только сейчас из воздуха неожиданно возникло это существо с толстыми ногами в туфлях, начищенных зубным порошком, с ушами, обсыпанными веснушками.
- Идешь в ногу с веком. Ну, иди, иди, не спотыкнись только...
Степана так и передернуло, и мне тоже стало как-то неприятно, словно на скамейке с нами была не Римма, а какой-то чужой, враждебный нам человек. Но надменная насмешливость вдруг сменилась в ее глазах какой-то грустной нежностью, а может быть, грустной завистью. Она обняла Розу и крепко поцеловала ее - сначала в одну щеку, потом в другую, как будто не она только что произнесла эту пошлую презрительную фразу. Странная была Римма!
А Роза так же неожиданно уехала, как и объявила о своем решении уехать. От нее приходили из Казахстана письма, такие же коротенькие и простенькие, как она сама. Письма эти до того были похожи на нее, что иногда мне тоже казались веснушчатыми. Всегда в них было вложено что-нибудь: или засушенный степной цветок, или прядь ковыля, а осенью пришло письмо, в которое был вложен колосок - чистенький, крепенький, тоже чем-то похожий на Розу. Когда в газетах печатали фотографии героев целины, я искал на них Розу, но почему-то не находил: она ведь маленькая, наша Роза. Среди таких высоченных хлебов ее, наверное, и не видно!
А со Степаном было плохо. Однажды поздно ночью он пришел ко мне и сказал:
- Одевайся.
Я оделся.
- А теперь что?
- Теперь выйдем.
Мы вышли.
- Мы с тобой пойдем в ресторан, - объяснил Степан. Я очень удивился, потому что не помнил, чтобы Степан ходил в рестораны. Но именно потому, что удивился, пошел.
Зашли мы в ресторан второго разряда "Нарва", недалеко от нашего дома. Швейцар подозрительно покосился на баскетбольные кеды Степана, но пропустил. Лоснящийся официант с огромным, похожим на зоб подбородком убрал со стола тарелки, где чьи-то окурки были воткнуты в недоеденный ромштекс, и, лихо перевернув скатерть, придал столу нечто, должное обозначать свежесть.
Степан, краснея, заказал триста граммов какого-то ликера и два супа харчо. Официант, вытаращив глаза после того заказа, оскорбленно выпятил зоб и поплыл к буфету.
Было душно и громко. На крошечной эстраде слепой аккордеонист играл "Мишку". Одинокий подвыпивший командированный всё время поднимал тосты за женщину, сидевшую рядом с румяненьким тщательным лейтенантом, чем лейтенант, как мне показалось, был не особенно доволен. В углу с двумя девчонками сидел Кока и пил чешское пиво. Кока несколько смутился, что мы застали его в ресторане второго разряда, но тем не менее поприветствовал нас поднятием руки с бронзовым перстнем. Я был несколько удивлен, так как знал, что Кока должен завтра играть с венграми, но ничем своего удивления не выказал.
Официант принес нам наш дурацкий ликер. Степан попробовал зеленоватую густую жидкость, потом отставил рюмку:
- Клопами пахнет! И что за обычай такой: если человеку с человеком поговорить надо - значит, обязательно выпить? Ну его, этот ликер! Пойдем отсюда.
Степан, опять краснея, расплатился, и мы встали. У дверей я оглянулся - слепой аккордео-нист кушал в углу гречневую кашу с молоком, тщательного лейтенанта с его спутницей уже не было, а неутомимый командированный подсел к Коке и поднимал тосты уже за Кокиных девчонок. Официант слил не выпитый нами ликер из рюмки в фужер и опрокинул его в зоб. По его лицу суетливо бегали красненькие жилки...
- Уф! - вздохнул Степан, когда мы вышли на улицу. - Не получится из меня, Женька, пьяницы!..
- Очень хорошо, что не получится, - сказал я, - но в чем все-таки дело?
- Ты знаешь, я ее люблю.
- Кого ее? - спросил я, хотя отлично знал, кого.
И Степан мне не ответил на этот лишний вопрос.
- Понимаешь, - сказал Степан, - существуют люди, в которых есть какая-то внутренняя ложь, и всё их внешнее поведение - жесты, манера разговаривать - это лишь средство для того, чтобы скрыть эту ложь. А в Римме наоборот. Она всем своим внешним поведением старается скрыть то хорошее, что есть в ней. Она как будто даже стыдится этого хорошего! Она ведет себя так, словно ей ничто не интересно, кроме самой себя: ни хлеб, который Розка растит, ни деревья, которые я буду растить, ни операции, которые ее отец день и ночь делает, - а я вот ей не верю! Она мне однажды сказала, что актриса должна быть внутренне холодной. Сару Бернар в пример привела. Я ей говорю: "Неужели большие актеры, даже когда плачут, внутрен-не холодны?" - "Это очень просто, - сказала она, - нужно лишь вызвать в памяти то, от чего плакала когда-то. Хочешь, покажу?" Встала она к стене, закрыла глаза, а из-под ресниц слезы, большие, настоящие. Не знаю, может быть, в их театральной жизни это и принято, но мне как-то гадко стало... А все-таки я не верю, что это у нее в душе! И сколько бы она мне о своих романах или - как это она их там называет? - новеллах ни рассказывала, тоже не верю!