Выбрать главу

"Померь",- сказала, и как ожили, как загорелись надеждой глаза твоего мужа! Нет, не джинсы обрадовали его, хотя он любил и умел одеться, этот единственный сын потомственного слесаря. Не они зажгли надежду в глазах. На нас с матерью они тем более не произвели впечатления, хотя и она и я щупали их с видом знатоков. Я причмокивал: "Ну, Александр Георгиевич! Какие портки отхватила женушка!"

Тихо отошла ты к аквариуму. Стояла спиной к нам, а мы-то, мы!.. Вот когда я впервые понял: все, баста! Конец пришел вашему супружеству.

В тартарары летела семейная жизнь, но кто бы сказал это, глядя на тебя? Возбужденная и веселая приходила домой (причем иногда довольно-таки поздно), быстро скидывала свое длиннополое пальто, на ходу что-то хватала со стола немытыми руками и разве что не напевала: "Ах, какая я голодная, какая я голодная",- как восемь лет назад, когда, семиклассница, втюрилась в краснощекого великана с бараньими глазами. Но тогда все было ясно. А теперь? Где теперь пропадала? С кем? Лишь потом, когда тебя не стало, припомнив все и прикинув, я обнаружил, между прочим, что это была первая осень после ухода Вальды из института.

На деревянной веранде стояли мы, я курил, а ты, в белой заячьей шапке-ушанке, слушала, как стучит невидимый дятел. На крышах лежал снег. Дымки отвесно подымались в белесое небо и не расползались долго. "Все как по-настоящему",- проговорила ты. Я не понял, что ты имела в виду, но переспрашивать не стал, молча смотрел на тебя. Бледная нежная щека, крупный нос... Отсюда, в этом ракурсе (ты почти отвернулась от меня), он показался мне крупнее обычного, и было в этом что-то тревожное, чужое что-то - от твоего грузинского, видать, прадеда. "Моя дочь,- думал я как бы с удивлением.- Это моя дочь". А с удивлением потому, что ты никогда не была моей дочерью так, как я, предположим, был сыном своей матери. Или близнецы - сыновьями Ильи. Что-то стояло между тобою и мною. Не оттого ли всегда безотчетно боялся за тебя - с того самого момента, когда осторожно вынес тебя из роддома, такую легонькую, в оранжевом одеяльце. Словно бы уже тогда предчувствовал в глубине души, что однажды отворится дверь и торжественно-чинный Лобиков произнесет: "Вы позволите, Алексей Дмитриевич?"

"Близнецы на него похожи?" - спросила Соня, когда он, допив вино и умяв добрую половину пирога с капустой - Соня печет его мастерски откланялся. "Друг на дружку",- сострил я. Она не сразу поняла - шутки доходят до нее туго. А то и вовсе не доходят, и тогда она виновато, немного жалко улыбается. Мне нравится эта улыбка. И что чувства юмора у нее нет нравится. А вот ты на смешное реагировала мгновенно, раньше всех, и себя, между прочим, тоже не щадила. Экую Бабу Ягу нарисовала - носатую, с растрепанными волосами! "Узнаете? Катя Танцорова через тридцать три года".

Илья вышел толще, чем был, и вдобавок прямо-таки сросся с тяжелым, старинным каким-то креслом. "Это же надо! - возмутилась твоя бабушка.- Так изуродовать человека".

А Илья, помнишь, ничего. Взял салфеточку, на которой ты набросала его, полюбовался и добродушно так обронил: "Илья Матвеевич в перспективе".

Ты засмеялась: "Точно!" И так понравилась тебе эта мысль, что тут же нарисовала тетю Марию в перспективе ("Ой! Бегемотиха в платье!") и меня карапуза с растопыренными ручками. Словно бегу куда-то, бегу, а клок волос на голове встал дыбом.

"Я не видел ее в августе",- собравшись наконец с мыслями, проговорил Вальда - в первый, самый первый мой визит к нему. "Но звонили?" - спросил я, стараясь припомнить голос, что учтиво произнес: "Катю будьте добры..." Ты сидела у раскрытого окна, без книги, и поднялась не сразу. Словно хотела угадать по моему лицу, кому это вдруг понадобилась...

Я ждал. Требовалось время, чтобы он, раздавленный моим известием, понял, чего я хочу от него. Я терпеливо ждал, но, видно, вопрос мой затерялся среди гигантских труб и выкрашенных в разные цвета патрубков. "Вы звонили в августе?" - повторил я. Вальда долго смотрел на меня, смотрел пытливо и с тревогой, потом выговорил: "Почему она сделала это?"

А вот Соня, умница, не задала этого вопроса. Вообще никакого. Я медленно стаскивал тяжелое пальто, медленно стряхивал с него растаявший снег, а она стояла, прижав руки к груди, и - не единого слова, хотя не виделись мы почти полгода...

"Как чувствует себя Нина?" - спросил Илья, и это не было просто вежливостью, за которую небрежно благодарят и отвечают: ничего, нормально. По тону его, по взгляду, по наступившей вдруг паузе я понял: о чем-то догадывается. Или, может быть, у него был разговор с нею? Ведь он знает мою жену столько же, сколько знаю ее я. Одновременно увидели в ночном аэропорту: девочку в прорезиненном плаще с громоздким мужским баулом и авоськой яблок, в которых мой наметанный глаз сразу же признал южный сорт.

Помнишь, как в один из понедельников ты явилась из Джиганска с обручальным кольцом? "Мы расписались с Щукиным",- и, развернув шоколадную конфету, принялась колдовать над нею. Одну боковинку отчикала острым ножичком, другую... Обнажилась розовая, длинная, влажно поблескивающая сердцевина.

Сии варварские операции ты производила над конфетами с детства. Я взрывался. "Перестань мусолить!" - чеканил, и ты, даже бровью не поведя, без единого слова поворачивала ладонями вверх руки. Вот! Чистенькие!

Сейчас я не стал делать замечаний. Просто взял да вытянул из твоих не сразу разжавшихся пальцев нож. Мать встала, молча налила тебе супу. А ведь для нее твой поступок был вдвойне оскорбителен: как для матери и как для директора "Узгима", расписаться в котором молодожены почитают за честь.

"Узгим"! Теперь даже посторонние зовут так ее дворец, она же по-прежнему игнорирует это удобное словечко, некогда произведенное тобой, насмешницей, от у з Гименея... Ничего удивительного! Для тебя ведь (прости меня!) эти узы были отнюдь не священны.

Твой муж, знаешь ты, не большой любитель выпивки, а тут опрокинул, не закусывая, две или три рюмки. Не закусывая! Потом незаметно увел меня из празднично-шумной заводской столовой в лабораторию. Запер дверь, достал из выкрашенного белилами канцелярского стола семисотграммовую бутылку молодого вина. Стаканы поставил. Они были чистыми, но он торопливо протер их носовым платком. Холеные руки, так непохожие на руки его отца, подрагивали. Я понял, что о тебе пойдет речь и в память о тебе будем пить сейчас. С ним можно... Но только с ним, и ни с кем кроме.

Это не было мнительностью, Катя. В первые месяцы на меня действительно глазели все кому не лень. Я стал своего рода городской достопримечательностью: вот он, вот он - отец, у которого дочь отравила себя печным газом.

Зачем-то пытался объяснить, кому покупаю кольцо. "Дочка, дочка... Киндер!" - и отмеривал чуть ли не метр от дощатого пола, хотя ты давно уже была почти одинакового со мной роста. Турок внимательно глядел на меня смышлеными и быстрыми глазами. На высоком табурете сидел, ноги в поношенных туфлях упирались в перекладину, а рядом горел небольшой тигель. За стеклянной, с решеткой изнутри дверью ошалело галдел стамбульский рынок. Повсюду ели горячие колбаски, пухлые, с сизыми отливами на кожуре: их варили тут же, в коричневом кипящем жиру.

Стены мастерской были сплошь залеплены цветными журнальными вырезками - как в наших будочках для чистки обуви. Да и своими размерами эта ювелирная мастерская не намного превосходила их. В алюминиевой миске с кровавыми следами неведомой мне пищи возились мухи, а рядом лежало на гофрированной картонке несколько редисок. Ну что мне, скажи на милость, этот азиатский кустарь-одиночка, а мне так хотелось, чтобы он понял меня. Чтобы узнал: у меня есть дочь.

По-моему, мы не проронили о тебе ни слова. Пили шампанское, невесть как оказавшееся в этой дыре, закусывали яичницей, вспоминали, само собой, наше полуночное знакомство в московском аэропорту - это был славный вечер, дочка, но о тебе мы не произнесли ни слова. И все равно: о чем бы ни говорили, как бы ни упивались нашим нечаянным праздником, ты была рядом. Наше дитя. Сокровище наше. Тогда мы не понимали этого. Рады были, что одни, что никто не помешает нам, но я представляю (теперь - представляю), какой бы это был вечер, не существуй ты на свете.