Все-таки я задал этот вопрос. Правда, не ей, не твоей матери, единственному на свете человеку, который знает о тебе больше, чем знаю я. Соне... Я задал его Соне. Она как раз шила что-то. Большое, для себя...
Жду, когда откроет, не спросив, по своему обыкновению, кто это, а внутри быстро-быстро пробегает холодок. По звукам за дверью, по тому, как поворачивается ключ в замке, стараюсь угадать, не произошло ли за время, пока мы не виделись, каких-нибудь изменений.
"Чем занимаешься?" - спрашиваю. "Так,- отвечает она с заминкой.- Шью кое-что". С заминкой!
Скрывая волнение, прохожу в комнату. Горит верхний свет, стол пуст, а на тахте лежит темный лоскут, достаточно большой, чтобы развеялись все мои иллюзии.
"Что происходит, Алеша? С тех пор, как умерла Катя..." Я не слушаю дальше. "Сыграй Шопена, мама",- прошу - почти как ты, но только у тебя деликатней выходило.
Не замечая подвоха, моя бедная мама брала ноты, садилась, сухонькая и пряменькая, к пианино, и играла, играла... После тебе доставалось от меня. "Ты пуста. Ты хоть понимаешь, как ты пуста?" - "Понимаю..." Четырнадцать было тебе, четырнадцать или пятнадцать - во всяком случае, еще не бросила рисовать, потому что однажды я прибавил беспощадно: "Воображаешь художницу из себя? Репина, Айвазовского... Но ведь ты еще ни черта не умеешь. Какие-то вазочки малюешь. Груши да вазочки". Ты стояла передо мной с опущенными глазами, а шейка - тоненькая-тоненькая. "Не так, что ли?" "Так",- проговорила тихо, и я смолк, мигом растеряв весь свой разоблачительный пыл. Засопел и закряхтел, носом шмыгнул. Почесался... То есть дал понять, что я уже немолодой человек. Усталый, издерганный, и мало ли, что могу наплести сгоряча! А спустя два года, когда ты спалила у мусорных бачков рисунки, мне вдруг с ужасом пришло в голову, что я тоже повинен в этом. Оправдываться начал: "Я распсиховался тогда... Из-за бабушки. Ну, помнишь?" Ты вскинула на меня благодарные глаза. "Я все поняла,- шепнула.- Еще тогда. Ты так кряхтеть стал... Как хомячок". Я даже заморгал от неожиданности. "Почему хомячок?" Ты засмеялась. "Хомячок,повторила ласково.- Они ужасно забавные у нас".
"Сыграй Шопена, мама",- прошу, стоит заикнуться ей о моем недобром отношении к жене.
Как и тридцать лет назад, она считает твою мать активным человеком. Человеком, до конца преданным духу жизни. (Помнишь это ее выражение?) Потому-то, считает, у нее и достало мужества вынести испытание. "А ты мужчина, Алеша, и не можешь взять себя в руки. Осуждал отца, а сам..." - "Я не осуждал отца",- перебиваю я. "Ну как же... Когда он выпиливал свои фигурки. Мир полыхал, а он..." - "Сыграй Шопена, мама!"
И это - старухе, которой скоро восемьдесят! Которая прожила такую жизнь! И которая конечно же права, потому что я действительно осуждал отца - если не словами, то в сердце своем. Причем не только за театр теней. Не только...
Июль, созрели абрикосы, но их не спешили убрать и не охраняли, как прежде. Мы набивали ими пазухи и ели с неторопливостью взрослых людей, поглощенных куда более важными делами. Какими? Стратегией и тактикой разворачивающейся войны. Нет, я не забывал про отца, но это было хуже, чем если б забыл. Мой голос звучал особенно громко, а абрикосовые косточки, которые мы с шумом выплевывали, летели дальше, чем у других. Молодцом держался. Что наша домашняя беда по сравнению с событиями, от которых сотрясается земной шар! Вот и мать не сочла нужным поставить гроб посередине комнаты: слишком большая честь для человека, который таким хитроумным способом избежал фронта. На табуретках в дальнем углу ютился этот фиолетовый гроб с твоим дедом, в фотографию которого ты подолгу всматривалась.
...Даже про театр теней не удосужился рассказать тебе! Разве что Мария?
"Красивые?" - услышал я и, не понимая, повернулся. На стол показала Соня глазами. Нет, он не был пуст, просто на нем не было шитья, о котором она, запнувшись, упомянула в прихожей. Розы стояли. Прекрасные розы... "Марии Дмитриевне привезли. Из Крутинска. Мы проект для них делали".
Тяжело опустился я на стул. "Водички,- попросил,- будь добра!"
Илья расхохотался. Его могучее тело прямо-таки сотрясалось в кресле, а и без того кривой нос совсем в сторону ушел. Что-то даже и не припомню я, чтобы он так смеялся. Это я ляпнул, что когда-то мы пели с Соней. Вдвоем... О пирогах зашла речь, он сказал, облизываясь, что она замечательный кулинар, а меня, растаявшего от его заочного комплимента, черт дернул за язык объявить, что у нее еще и голос чудесный. Мальчишка, бахвал! Но Илья отнесся к моему сообщению с интересом. Упрекнул - почему, дескать, спеть не попросил. "Она не поет одна..." - "А с кем же?" - удивился и даже вроде бы не поверил он. И вот тут-то я, совсем ошалев, брякнул: со мною. "Как с тобою? Когда?" С минуту глядел на меня заплывшими глазками и вдруг ха-ха-ха... Кровью налилось мое лицо. Поделом тебе, болтуну,- мысленно твердил я. Поделом!
Наконец Илья успокоился. Какая-то печальная мысль появилась в его глазах. "А что, детей не было у нее?" - "Откуда? - разозлился я.- Если замужем не была?" Приглушенно заверещал телефон, но хозяин кабинета все смотрел на меня и трубки не поднял, как в тот августовский день не удостоил ответом взывающего к нему по селектору через полторы тысячи километров заместителя министра.
Грустно улыбаясь, следишь с тахты за моими командировочными сборами. "Тару выбивать?" Я замираю посреди комнаты - смешной пузатенький человечек в подтяжках - и бу-бу-бу, бу-бу-бу. Ничуть не пугаешься ты моего гнева. Откладываешь книгу, подходишь и - чмок в щеку. "Ты у меня замечательный, папка!"
Вот и Щукин, с которым мы заперлись в лаборатории и опорожнили на пару семисотграммо-вую бутылку молодого вина, проговорил поплывшим вдруг голосом: "Она любила вас..." Был канун ноябрьских праздников, два месяца прошло, твоя мать - спасибо Радиному мужу! - мало-помалу оживала... "И тебя,- сказал я.- Когда замуж-то выходила".
Щукин сморщился. "Не меня она любила".- "Кого же?" - удивился я. "Не знаю. Не говорила... Она ничего не говорила. Просто смотрела. Понимаете, просто смотрела. Я спрашивал: Катя, что? Молчит...- Нетрезвый взгляд его остановился на столе.- Вот бутылка... В ней семьсот пятьдесят граммов, и вы хоть что делайте, а больше не влезет. Согласны?" - "Согласен, конечно",ответил я. "Вот! А она хотела, чтоб больше".
Вы не ссорились, я, во всяком случае, не слыхал, но жили отдельно друг от друга. Ты - там, в своей комнате, которая формально считалась комнатой вашей, со своими книгами, с мыслями своими, нам, простым смертным, недоступными, а он - с нами. Смотрели по телевизору футбол, о работе говорили. О политике... В шахматы сражались. Я - с азартом, сердился и переживал, когда проигрывал, а он и к выигрышу, и к проигрышу относился спокойно. Как и вообще к развлечениям. Мог весь вечер просидеть за доской, потрафляя моему шахматному зуду, а мог неделями не прикасаться к фигурам. Мог смотреть футбол, а мог и не смотреть. Готов был идти с тобой на любой концерт и в театр, кино, причем охотно идти, раз тебе хотелось этого, но и дома не скучал. И в то же время разве станешь ты утверждать, что твой муж был этаким равнодушным увальнем, которому все до лампочки? Э нет! Стоило тебе тогда в Витте намекнуть: "А папа купался в такой шторм",- как спустя минуту или две мой зять поднялся и, длинноногий, в японских плавках с оскалившим клыки фирменным львом, двинул к бушующей воде.
"Вам кажется,- сказал я Вальде,- вы избавились от страха? Ничего подобного! Вы спасовали перед ним". С этими словами я вышел вон, на свежий воздух, и больше, знаю, нога моя не ступит сюда.
Горят окна. Запах осенних цветов доносится из палисадничков. Их разбивают жители первых этажей под своими окнами. Асфальт сух, а в этих клочках земли сохранился сырой дух позавчерашнего ливня. Два часа поливал город. С громом, с молниями - ну, прямо май месяц... Ты наверняка потребовала бы закрыть окно: грозы ты боялась панически. Ужас, помню, изобразился на твоем лице, когда увидела в руке у Щукина мокрый зонтик. Франтовский зонтик-тросточку, что с тихим хлопком раскрывался от нажатия кнопки. "Никогда... Никогда, если гроза..." - и втянула голову в плечи, так шарахнуло.