Выходит, боялась за него. Но примерно в это же время, две или три недели спустя, загнала его своим насмешливым замечанием в разъяренное море.
Я встал. Между гигантских валов с белыми барашками то появлялась, то исчезала, поблескивая на солнце, черная головка. К сумке протянула ты руку, на ощупь открыла и, достав, надела очки, чего среди бела дня не делала никогда. Даже в кино ждала, пока потушат свет. А тут - надела.
У нас откровенный разговор, Екатерина. Я ничего не утаиваю от тебя и ничуть себя не приукрашиваю. Словом, я должен... я обязан тебе сказать вот что. В тот летний день на малолюдном из-за шторма виттинском пляже, когда ярко светило солнце и - хоть бы какой ветерок, а море точно сбесилось,- в этот день, стоя в двух шагах от тебя в широченных трусах на белом пузе, я тебя ненавидел. "Гадючка! - подумал, а может, и вслух произнес.- Экая ж гадючка!" Как никогда, понимал в эту минуту всю трудность жизни с тобой. Понимал, до чего ж непросто с тобой мужчине.
Не это ли и испугало Вальду? Струсил, малодушно не пустил тебя в свое убежище. За стенами бойлерной оставил...
Не умышленно, нет. Скорей всего, не догадывался, что заставляло тебя ходить к нему - в любую погоду, раз даже в грозу. Да, в грозу!
Домой вернулась во втором часу ночи. Мы не спали. "Кто-то у нее есть",- проговорила твоя мать. "Естественно,- ответил я с раздражением.Она молодая женщина". И во мне ведь жила тревога за тебя, но я гнал ее прочь, а мать взяла да сказала.
Чутко вслушивались в темноте, как позваниваешь на кухне посудой (не в ресторане, значит, была!), как открываешь и закрываешь кран. И в голову не приходило, сколь несущественно все это: есть ли у тебя кто, нет ли, во сколько приходишь и кто твои неведомые друзья! Главное: дома, живая... Мы и не подозревали, какими счастливыми были в ту ночь. Я понял это лишь семь или восемь месяцев спустя, в ночь новогоднюю, под обступивший нас праздничный галдеж, сквозь который я тревожно прислушивался к неровному дыханию твоей матери.
Ты не встречала с нами предыдущий Новый год. Ушла, не объясняя, что за компания у тебя. Да мы и не спрашивали. Но я знаю, с кем была ты, когда наступил этот твой последний год. Я прямо спросил: "Вы дежурили в ночь под Новый год?" - и по тому, как после секундного раздумья - все-таки это был уже сентябрь - забеспокоились его светлые глаза, угадал ответ.
"А может, это не ее похоронили?"
Немигающими глазами смотрела твоя мать куда-то в угол, поверх пустого стола, в полированной поверхности которого размазанно блестело все еще яркое сентябрьское солнце. Я вошел без единого звука - вдруг, надеялся, заснула,- но она почувствовала мое присутствие и медленно повернула голову. Осмысленный взгляд ее перемещался вместе со мной, а лицо оставалось неподвижным. Я заставил себя улыбнуться. "Ты хотела отдохнуть..." И вот тут-то она произнесла в пустой и такой огромной без тебя квартире слова, от которых кровь заледенела в жилах: "А может, это не ее похоронили?"
Жутко сделалось мне. Никогда в жизни не было мне так жутко. Даже когда Лобиков сказал... Растравленный его намеками и умалчиваниями, всем этим подготовленным танцем, безукориз-ненность которого не прощу ему никогда, я просипел яростно: "Да говори же ты!" И чуть ли не за грудки схватил его.
Он сказал. Но и тогда не было так жутко.
Признаться тебе? Вопреки всему, у меня до сих пор теплится надежда, что произошел несчастный случай. Дикий по своей беспардонности несчастный случай. Записка? Но вдруг ты написала ее уже в бреду, уже наполовину угорев, в похожем на опьянение дурмане?
Не удержавшись, поделился с Соней своей безумной версией. Она вязала, но руки ее замерли, едва я начал, и теперь она сидела не шевелясь. Я ждал... Беспомощным, как ребенок, чувствовал себя. И в то же время во мне притаилась агрессивность: стоило ей сказать что-либо не так, и я б взорвался. А что значит так - понятия не имею.
Взяв чашку, подлил из самовара кипятку. И вдруг, закрывая краник, почувствовал на себе ее взгляд. Медленно поднял глаза, но она не тотчас отвела свои, а еще секунду или две смотрела с тревожной болью. Ресницы дрогнули, опустились, она снова заработала спицами. Вот все. Но у меня отлегло от сердца, и я с облегчением заговорил о чем-то постороннем.
Видишь? У меня нет он нее тайн, почти нет, и поэтому ты не должна сердиться, что я сказал ей о Вальде. То, главное... Кем был для тебя этот жирный человечек. Самому ему не сказал, этого, понимаю, ты не простила бы мне никогда - только ей. Но ведь она все знает - про меня, а ты и я - это теперь одно целое. За нас обоих живу я. Читаю твои книги... Пью из твоей пиалы зеленый чай и слушаю, как слушала ты, мудреные споры Упанишада с Кармановым. Как и ты, я навсегда ушел сегодня из бойлерной. Он понял это. Но он не стал задерживать меня. Зачем? И без того я достаточно намозолил ему глаза за эти три года. Сидел. Молчал. Напоминал своим присутствием о тебе и твоей ужасной смерти, которой он - ну конечно же не хотел, тут я ему верю. "Я спасти желал вашу дочь",- такую бросил он фразу, хотя я вовсе не говорил, что он желал тебя убить. Он все время оправдывался передо мной все время, даже если и не о тебе шла речь.
О тебе, впрочем, она и не шла, кроме тех первых моих визитов к нему сразу после твоей смерти. И той встречи на старом кладбище. И сегодняшней нашей беседы, когда я выложил ему все (кроме того, главного) и ушел, чтобы больше не видеть его никогда.
Я думаю, он вздохнул с облегчением. Ошпарив чайник, насыпал в него зеленого чая, залил кипятком, накрыл отутюженным вафельным полотенцем. Толстую книгу взял и удобно устроился под голой лампочкой. Отныне этот брюзгливый консервщик не будет досаждать ему.
Собственно, я и пришел сказать ему это. А то ведь снова явится, обеспокоившись моим, видите ли, долгим отсутствием... Или другим чем? "Карманов напрасно затеял этот нелепый спор..."
Не знаю уж, как отрекомендовал он меня своей тете, но она обошлась со мной весьма любезно. Ее племянник ужинал в кухне ("Ему на работу",объяснила она), а мне был подан в заваленную книгами, и папками маленькую комнату чай. На блюдечке белели два кусочка сахара и сверкала долька лимона - только отрезали. И чай был заварен только что: белесый парок подымался над запотевшей ложкой. Седая и подтянутая старушка чуть-чуть напоминала твою бабушку. Но лишь чуть-чуть. Ты представляешь, что было б с моей мамой, выкини я подобный фортель? Столько трудов, столько терпения - и ради чего? Чтобы истопником коротать свой одинокий век.
Жена ушла? Ну и что! Вон сколько молодых женщин... На работе неприятности? Но можно в крайнем случае (в крайнем!) перейти куда-нибудь и помимо бойлерной. Так рассудила б моя мама, а вот у старой тети, которая столько сил вложила, чтобы вывести в люди осиротевшего племянника, и в мыслях не было осуждать его. "Ему на работу..." Заведомо, выходит, одобряла все, что ни сделал он. Все! Мне стало вдруг неуютно и неприятно, я отодвинул недопитый чай. "Извините,- сказал,- подожду на воздухе".
И поныне не очень понимаю я, что так подействовало на меня в его гостеприимном доме. В одном убежден: к этому каким-то образом причастна ты.
"Или все, или ничего. Это равносильно..." Но ведь он даже слово "самоубийство" не произнес, это я домыслил, а он, может быть, имел в виду совсем другое.
Вряд ли... Это подразумевал он. Конечно, это, а иначе как понимать его слова о том, что назревает неслыханное в истории самоистребление человеческого вида (он назвал его латинским термином)? И все от того, что, в отличие от животных, человеку всегда плохо...