Я действительно не знаю, что ему сказать, поэтому валюсь на пол, судорожно извиваюсь и хватаюсь за горло, пока он не выплескивает мне в лицо стакан воды.
Когда я, по обыкновению в темных очках и платке, прижимая к груди Мистера Смита, ехала в город, меня придавила такая тоска, будто тело мое уже погребено под бетонными плитами. Когда мне так худо, то трудно двигаться, трудно сделать любой пустяк, например, прикурить сигарету, а временами – раз уж так часто остаюсь в квартире одна – я просто сижу целыми часами, уставясь в пространство, то на лестнице, то в кухне на полу. Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал, насколько все плохо, поэтому обычно я вру примерно так: «О, я весь день читаю журналы или кручусь по хозяйству, забираю какую-нибудь ерунду из химчистки…» Но очень часто я ловлю себя на том, что вывожу у себя на ладони шариковой ручкой: «Помогите, помогите», – и к концу дня надпись всегда смывается. Мои мысли зациклены на одном и том же и кружатся маленьким электрическим паровозиком: «Все ненавидят меня и смеются за моей спиной, а может, и не смеются, но только того и ждут, чтобы я опозорилась, ляпнула какую-нибудь глупость (или все равно что, ведь если люди так бдительно следят за каждым вашим шагом, практически все, что бы вы ни делали, кажется им глупостью), а некоторые дожидаются моего пристального и неодобрительного взгляда, чтобы иметь возможность наябедничать друзьям и коллегам: „Я встретил принцессу Сесилию: она сущая стерва, что правда, то правда“.
И куда бы вы ни пошли, люди смотрят на вас так, словно готовы возненавидеть, и взгляды их – будто камни, градом летящие в вас, и вы наконец не выдерживаете, вы останавливаетесь, вы обхватываете голову руками и медленно уходите в небытие.
Д.У. барабанит пальцами по подлокотнику.
– Я был женат, – сообщает он, – дважды.
– Знаю, – вяло говорю я. Я и в самом деле расстроена той фотографией в «Стар» и статейкой, где меня заклеймили как голодающую до потери пульса истеричку, а я вовсе не такая, просто так сложена, вот бы мне еще объяснить это самой себе.
– Я был женат, – повторяет Д.У., – и одно уяснил совершенно точно. Самое важное в браке – это антураж. Например, легкая беседа за завтраком, добродушное подтрунивание на вечеринках. Комплименты раз или два за день значат куда больше, чем так называемое чувство, о котором, прямо скажем, никто особо не заботится.
Я молча склоняю голову; интересно, почему это мы с Д.У. все время говорим об одном и том же и я даже не пытаюсь ему напомнить, что его последний брак обернулся таким кошмаром (и настоящим скандалом в прессе), и его жена, которой сейчас по меньшей мере лет восемьдесят, но которая раз двенадцать подтягивала лицо и не выходит без розовых солнечных очков, всегда покидает компанию, стоит кому-нибудь упомянуть его имя.
– Я бы даже сказал, – продолжает Д.У. рассеянно, – что антураж – это самое главное в жизни, куда ни взглянешь. Ну, правда, кому есть дело до того, что ты просто кусок дерьма, если на обеденном столе у тебя чудесные цветы, а слева сидит человек-легенда, и справа тоже, и тебя снимают фоторепортеры, а твои носки, благодарение Богу, из кашемира, и ты улыбаешься соответственно, и без твоей фотографии не обходится обзор светской хроники журнала «Вог». Ведь только это и ценится, не правда ли? Ты, конечно, можешь не понимать всего этого, потому что, как все люди с психическими расстройствами, зациклена на себе. Тебе нет никакого дела ни до меня, ни до того, что твоя собака пускает слюни на мой костюм от Прады.
– Мистер Смит не пускает слюни, – говорю я, не в силах даже разозлиться.
– Ох, извини, я имел в виду тебя, – говорит Д.У.
Все еще прижимая к груди Мистера Смита, я позволила ему увести меня от машины на Мэдисон-авеню, где бурят и долбят тротуар, из проезжающего спортивного «мерседеса» вырываются звуки рэпа, люди двигаются под ритмичное громыхание «ну-ка глянь, ну-ка глянь, ну-ка глянь», и в этот краткий миг я чувствую, что звуки города поднимаются грохочущей волной и сокрушают меня. Мы идем по узкой терракотовой лестнице и входим в красивый салон со стеклянной крышей, мраморными колоннами и фонтаном посередине (вероятно, подразумевалась некая имитация римских терм); вокруг него женщины в белых купальных халатах и тюрбанах, лениво развалясь, читают журналы. Я проскальзываю в отдельный кабинет, где обычно угождают знаменитостям, и кто-то одетый в сари снова и снова предлагает мне кофе, чай или минеральную воду (когда я прошу «Кровавую Мэри», все выглядят шокированными) и все сует под нос Мистеру Смиту чашку с водой и ломтиками лимона, от чего Мистер Смит благоразумно отказывается.
И вот они режут. Отрезают мои длинные волосы, которые я носила всю свою жизнь (такова моя жизнь – длинные волосы, мужчинам они нравятся), и каких только оттенков белокурой гаммы они не принимали – все зависело от того, были у меня деньги на окраску в парикмахерской или мне приходилось делать это самой с помощью перекиси. А иногда какой-нибудь из моих приятелей-геев проникался жалостью и договаривался, чтобы меня покрасили бесплатно (это стало нетрудно, как только в колонке сплетен появилось сообщение, что я встречаюсь с принцем Люксенштейнским).
Тут подходит Д.У. и говорит, выпуская дым из ноздрей:
– Сколько людей потрудились на славу, чтобы ты оказалась здесь, Сесилия.
– Я, похоже, должна чувствовать себя виноватой?
– Всего лишь благодарной, – отвечает он и уходит.
И клянусь вам, в то самое время, как они режут, я слышу, что люди говорят обо мне. Шепчут мое имя. Терпение мое наконец лопается, и я кричу:
– Не могли бы вы заткнуться?!
Они так и делают – все, кроме какого-то несчастного, который все долбит и долбит в сотовый телефон гнусавым тенорком:
– …точно, Дик. Она сейчас здесь. Совсем без косметики. И совсем свихнулась. Она не отпускает собаку. Не говорит ни с кем. У нее самая плохая аура, какую я только видел. Может, ей стоит попробовать хрустальные шары?…
Наконец он поднимает голову, и после этого уже никто ничего не говорит.
– Ну что я тебе сделала? – хрипло шепчу я.
Я разглядываю себя в зеркале. Мои голубые глаза очень широко раскрыты. Очень широко, потому что я ЗНАЮ: сейчас не время плакать, не при этих ЛЮДЯХ (если только их можно так назвать), которые сейчас испытывают ко мне столь разные чувства – презрение, страх или жалость, и это напоминает мне мой первый день в школе в Массачусетсе, когда мне было десять лет и я была выше всех одноклассников, а они стояли вокруг спортплощадки и называли меня…
– Мисс… Сесилия… – говорит стилистка. У нее удлиненное лицо и крупные зубы, и она смахивает на говорящую лошадь, но все же на добрую. – Я надеюсь, этот… инцидент не отразится на репутации нашего салона. Этот служащий у нас недавно. Я его сейчас же уволю.
Из-за меня кого-то уволят?
– О… – говорю я кротко и наклоняюсь к Мистеру Смиту.
– Это было очень дурно с его стороны, – говорит стилистка, регулируя наклон спинки моего кресла так, что она ходит ходуном. – Дэвид, – сурово бросает она, – собирайте вещи и уходите.
Этот самый Дэвид теперь старается казаться незаметным. Это худощавый темноволосый парень с черными, как ягоды терна, глазами, под которыми залегли тени; от него явственно попахивает неопределенной сексуальной ориентацией.
– Да ради Бога, – говорит он высокомерно. Наши глаза на секунду встречаются в зеркале, и я вижу его насквозь: вот он выбирается из автобуса, пришедшего из какого-нибудь паршивого городка на Среднем Западе, напористый и полный амбиций; он кого угодно смешает с грязью, чтобы взобраться еще на одну ступеньку (ради смеха или ради выгоды), он сделает все, чтобы облагородить свое ничтожное происхождение и заставить других поверить в его значимость. Но теперь чаще всего он будет рассказывать о том, как его уволили из-за меня, повторять снова и снова, и он разнесет эту историю по своим знакомым, как заразу.