Вот и одарила она его тем взглядом, которого он ждал столько лет!
Оксана чувствовала, как нужен ему этот взгляд, и нашла его в себе. А какое смятенье поднялось в ее душе, одним вдовам понять под силу.
Поздним вечером, когда уснули дети и в хату проникло дыханье татарского брода, Стах неумело обнял ее, подвел к окну, откуда струилась лунная дремота.
— Какая ты красивая, Оксаночка!
— Уж и не чаяла услышать такое…
— Я тебе об этом всю жизнь говорить буду.
— Много ли ее осталось нам…
— Ты про что?
— Разве сам не знаешь? — пригорюнилась она.
Подошла к детям, поправила на них ряднину. Она сама ее выпряла, выткала, выбелила в голубой весенней воде. Чего только не умеют ее руки, а в нынешнем году ненужными они стали.
Стах снова обнял ее, и она, колеблясь и борясь с собой, скорей из жалости, чем от любви, несмело положила ему голову на грудь и неслышно молвила:
— И сама не знаю, как оно вышло…
— Это все мои годы, любовь моя умолила тебя. Как я мучался, думая о тебе… Как-то весной прилетел к моей скворечнице одинокий скворец, да и начал и пением, и свистом, и взмахами крыльев звать к себе пару! А ее нет и нет. Так, поверь, в песне птицы задрожали слезы.
— А потом что?
— Недели две тосковала птица, как человек, и дождалась своей пары скорее, чем человек, и тогда на радостях запела соловьем.
— Вправду так было?
— Вправду.
— Так ты думал… о моих детях?
— Не переставал думать и о тебе, и о детях… Да про безрассудство наше думал.
Оксане стало страшно.
— Про наше? Твое и мое?
— Нет, про тех ступачей, что и семена выметают из села. Где они жили, где росли, на каких дорогах человечность растеряли?.. Оксаночка, не найдется ли у тебя чего-нибудь выпить? Я ведь не знал, какое счастье мне привалит.
— Вишневка прошлогодняя.
— Вот и хорошо!
Она зажгла лампу, принесла из кладовой бутылку, достала глиняные чарки, на которых пели рисованные петухи.
— Закусить-то нечем…
— Сегодня обойдется и так. — Стах наполнил чарки, погасил свет.
— Зачем это?
— При луне лучше. За тебя, Оксаночка, за нас, за наших детей и за нашего единственного свидетеля — луну. Ты любишь ее?
— Очень.
— А я тебя.
— Ой, лукавый!
— Не лукавый, а завистливый.
— Кому ж ты завидуешь?
— Сам себе, — и коснулся ее уст, что пахли вишняком.
Весной, когда цена за фунт хлеба подскочила до шести рублей, в хате у Оксаны неумолимо поселился голод. Оксана, слабея, еще кое-как держалась, а дети совсем обессилели, глаза у них ввалились и горели лихорадочным блеском. Сдал и Стах, но он, как мог, поддерживал всех. Сначала посулил первую крапиву, погодя пообещал скорый первоцвет, за ним недолго до щавеля и липового листа, а там вот-вот и ранняя черешня поспеет. Он, мол, знает в лесу дерево, которое ягодами прямо как гроздьями обсыпано и черешни вкусные-превкусные. Вот когда наш Миколка полакомится!
— А вы меня подсадите на эту черешню? — допытывается повеселевший Миколка.
— А как же! Разве мне самому неохота с таким казаком да в лес махнуть!
И на исхудавшем, пожелтевшем личике «казака» просыпалась жизнь.
— Так махнем?
— Как пить дать. А сейчас я на речку — вдруг какую-нибудь поживу подкинет.
Как-то Стаху повезло — в вершу попалось несколько славных линьков. Он вытряхнул рыбу в торбу и подался к Магазаннику: тот тайком и только «надежным», что умеют держать язык за зубами, продавал зерно и печеный хлеб. За пуд ржи или пшеницы брал по двести пятьдесят рублей, а за фунт хлеба — шесть.
Хата лесника была заперта изнутри. Стах постучал раз, другой. Кто-то осторожно вышел в сени и столь же осторожно спросил:
— Кто там?
— Это я, Степочка. — Стах узнал Семеново чадо.
— Что надобно?
— Хлеба купить.
— Где у нас тот хлеб? — будто удивился Степочка. — Вы слыхали звон, да не знаете, где он.
— Так люди же говорили…
— Чего только не наболтают. А теперь будьте здоровы.
— Пусти его, — отозвался откуда-то из недр дома сам Магазанник.
Степочка загромыхал деревянным засовом, зазвенел цепью, звякнул крюком, просунул в двери нечесаную голову и придирчиво осмотрел пришедшего цепким, оценивающим взглядом.
— Заходите, коль пришли, — и снова захлопотал с засовами.
— Вот и примак Оксанин прибился к нам, — насмешливо встретил Стаха лесник.
Он сидел за большим дубовым столом, на нем исходил паром свежеиспеченный хлеб, стояли весы и миска с водой. К столу сиротливо жались две согнутые женские фигуры. Женщины были так измождены, что казалось, дунь ветер — и они свалятся.