Выбрать главу

«Своей матери дети», — ответил мысленно, а когда чайка упала в траву, стащил с берега лодку, нашел свое старое место на воде, что проросло зелеными сердцевидными листьями кувшинок, стал на якорь да и прикипел к двум поплавкам, но видел не так их, как Оксану. Вдруг через какое-то время он услыхал ненавистный голос:

— Доброе утро, Сташе. — На берегу с ружьем за плечами стоял Семен Магазанник и простодушно улыбался.

— Доброе утро, — тихо ответил Стах.

— Клюет?

— Понемногу клюет.

— И что поймал?

— С полдесятка линьков.

— Линьков? Это рыба! Может, продашь?

— А почему же, могу и продать, — не поднимал глаз от воды, на которую легла тень лесника. — Подъезжайте.

Магазанник нашел непривязанную лодку, положил в нее ружье и руками начал грести к Стаху. Вот коснулись лодки друг друга.

— А ты не изменился, Сташе! — слащаво-приветливо улыбается Магазанник, и все его лицо источает радость: приятно, что человек возвратился с дальних дорог. — Где же твои линьки?

— Линьки? Сейчас покажу. — Стах поднял свою мускулистую руку, но протянул ее не к торбе с рыбой, а к груди Магазанника.

— Что ты делаешь?! — вскрикнул лесник.

Стах сжал сорочку на его груди, рванул к себе лесника и силой окунул в воду, а потом снова подтянул к себе.

— Утопишь, ирод! — отчаянно закричал Магазанник.

— Не утоплю, — успокоил его Стах. — Это ты меня топил, а я тебя купаю.

X

Стемнело. Заснула волна над бродом, заснул и приселок у брода. А к нему никак не дотянет нитей своей пряжи мохнатый, так напоминающий детство сон: перед жатвой он всегда только крадется за Данилом, а если и прихватит его, то лишь на какой-то часок. Преджнивье!

Это та пора, когда в сердце крестьянина сходятся радости и тревоги хлеба, а между ними снуют и снуют древние, верно еще с языческого века прихваченные, хлеборобские печали. Жаль было сизого и золотого колоса, что накачался, нашелестелся, напелся за лето в поле и уже завтра, вздыхая, упадет на землю, поедет к добрым людям, ляжет теплым хлебом на стол.

Перед колосом, перед царь-колосом, Данило испытывал постоянный трепет души, ждал встречи с ним еще тогда, когда он только угадывался в зеленых весенних пеленках, любовался, как на его по-девичьи нежных ресницах тихо звенели цвет и роса, радовался, когда он набирал силу и в тиховейном раздумье склонял голову. И сколько Данило ни смотрел на это чудо, что из года в год будто повторялось, — насмотреться не мог, и даже синие васильки, казалось ему, росли потому, что столько глаз любовалось колосом.

А теперь, в эту лунную ночь, он прощался с ним, потому что иначе не мог. И была грусть, и была радость от этого прощания. Вот и перелистало время еще один год. Как прожит он среди людей и с людьми? Нелегко: в разумных и пустых хлопотах, в неусыпном труде, в исканиях, в надеждах да в спорах с некоторыми, что научились примитивизмом вытаптывать и хлеб, и человеческое достоинство, да еще и прикрывать это вытаптывание пустозвонством и однодневными идеями. Спасибо газетчикам, что защитили его урожай и его самого. Но эта защита породила и зависть.

— Что-то много о тебе в газете начали писать, — уел его Ступач.

— Не так обо мне, как о земле, об урожае, который вырастили люди вопреки тому графику, что доводил вас до судороги.

Ступач тогда сразу вскипел:

— Побыл бы ты, умник, на моем месте, и тебя бы свели судороги!

— Тогда лучше вы побудьте на моем, более спокойном месте.

Но на его место Ступач никогда не позарится: он свое честолюбие не наклонит к земле, а пронесет через все служебные ступеньки, чтобы подняться, взлететь вверх. Ступач понимал, что Данило раскусил его, и потому еще больше невзлюбил норовистого, председателя. Но Данило равнодушен к его нелюбви, только не равнодушен к его канцелярской ретивости и самоуверенности: есть же такие счастливые люди, что никогда не сомневаются в себе. Да, это счастливые люди для себя, но — несчастье для других…

Данило тихо входит в накупанный и убаюканный луной приселок, что словно сошел с картины, или вышел из синего сна, или из татарского брода. То град Китеж погрузился в воду, а наш приселок вышел из воды, да и купает в ней тени хат и аистов. И не колокола звонят над ним, а луна пригоршнями рассеивает свое зерно… Как хорошо, что и мы теперь будем с хлебом: уродило же в этом году. Уродило! А на следующий год уродит еще больше, потому что люди уже не слепо верят в силу зерна, поднимают его не только заботой души, но и разумом науки. Вскоре и агронома должны к ним прислать. Лишь бы он походил на Максима Диденко, неутомимого практика, мечтающего вывести такую пшеницу, которая не будет бояться ни мороза, ни полегания, ни болезней.