Выбрать главу

— Глупый ты, глупый...

Наконец Фриц вырвался из ее объятий, и калитка захлопнулась за ним...

Но она опять не отпустила его, и снова — в который раз — он вернулся назад. И снова — в который раз — он заключил ее в объятия и вдруг рассмеялся, стоя рядом с ней у величественного дворца.

И, поглядев на обитель своих предков, она тоже рассмеялась, словно их мысли совпали.

Он начал расспрашивать ее о каждом из больших каменных гербов над окнами, о каждой надписи над порталом, и она, отвечая ему, все смеялась, смеялась...

То были громкие имена, гордость страны. Он не знал их, но она рассказала ему о каждом.

То была повесть о доблести. Повесть о битвах. Повесть о тех, кто одерживал победы на поле брани.

Он смеялся.

Она рассказывала о щитах, владельцы коих в прошлом охраняли престол. О гербах семейств, которые вели свой род чуть ли не от святого Петра.

Она смеялась.

И, словно распаленная этим кощунством, она осыпала его все более пылкими ласками, которые казались грубыми, чуть ли не богохульственными в занимающемся свете дня, и все говорила и говорила, точно стремясь, слово за словом, сорвать со стен дома гербы предков и потопить их в черном омуте своей любви.

— А этот? — спросил он, указывая на один из гербов.— А вон тот?

Она продолжала рассказывать.

История многих веков развертывалась перед ним. Воздвигались и рушились королевские троны; вот этот рыцарь был другом короля. А вон тот привел его к гибели.

Она продолжала свой рассказ торопливым, насмешливым шепотом, прислонясь к плечу циркача, упиваясь самим сознанием совершаемого ею кощунства.

И он тоже пьянел от ее слов.

Казалось, оба уже видят конец, падение этого величественного здания, с его гербами, порталами, щитами, мемориальными досками и шпилями; падение дворца, разрушенного, сметенного с лица земли ураганом их страсти.

Наконец она оторвалась от него и метнулась назад— в дом.

В последний раз она обернулась к нему в узких дверях, помахала ему рукой и, напоследок отвесив издевательский поклон огромному гербу над подъездом, рассмеялась.

Фриц зашагал домой. Он словно летел на крыльях. Он все еще ощущал ее ласки.

Вокруг просыпался большой город.

По улицам катились повозки. Все сокровища цветочного рынка были на них: фиалки, ранние розы, медвежье ушко и лакфиоль.

Фриц запел. Вполголоса напевал он слова «Вальса любви»:

Amour, amour,

Oh, bel oiseau,

Chante, chante,

Chante toujours...

Одна за другой проезжали мимо него повозки. Улицу заполнил аромат цветов.

Цветочницы, которые сидели на козлах, закутавшись в длинные платки, оборачивались и улыбались ему.

А он все пел:

Amour, amour.

Oh, bel oiseau,

Chante, chante,

Chante toujours...

В переулке, где он жил, было совсем тихо, и между рядами высоких домов еще стояла полутьма. Фриц замедлил шаг. Не переставая напевать, он несколько раз окинул взглядом свой дом.

Неожиданно он .вздрогнул! в одном из окон ему померещилось чье-то лицо.

Вся бледная, затаив дыханье, Эмэ прислушивалась за своей дверью.

Да, это он.

Amour, amour,

Oh, bel oiseau,

Chante, chante,

Chante toujours..,

Дверь в верхнем этаже захлопнулась, и все смолкло.

Бледная как мел, судорожно прижав руки к груди, Эмэ, словно сомнамбула, отошла от окна и легла в постель. Недвижным взором глядела она в занимавшийся серый день — еще один новый день.

v

Когда Фриц Чекки проснулся, разбитый усталостью, было уже поздно, и мало-помалу ему вспомнилось все; как бы сквозь смутную пелену он увидел Адольфа, который, стоя посреди комнаты, растирал мокрым полотенцем тело.

— Проснулся все-таки,— с издевкой произнес

Адольф.

— Да,— только и ответил Фриц, продолжая глядеть

на брата.

— Пора бы и встать,— тем же тоном заметил Адольф.

— Пора,—- сказал Фриц, но по-прежнему не двигался, разглядывая сильное, нетронутое тело брата, с подвижными, словно живыми мускулами. Он ощутил глухую ярость, жестокую, постыдную зависть побежденного.

Он лежал, все так же глядя на брата. Неожиданно взметнув кверху руки, он почувствовал, что в них нет силы, затем, упершись ступнями в изножье кровати, он ощутил вялость мышц в ногах,— и тут его охватила немая, отчаянная досада на самого себя, на свое тело, на свою страсть, на свое мужское естество и на нее — воровку, грабительницу, губительницу — женщину.

Весь во власти ярости он не размышлял. Он знал лишь одно: он мог бы избить ее, кулаками забить ее до смерти. До смерти — удар за ударом. До смерти — и пусть кричит и хохочет. До смерти — так,