Это его губы называет она своим «цветком», его объятья — своей «погибелью»...
Да, такие вот странные слова она говорит: его губы - «цветок», объятья — «погибель» ее...
Фриц Чекки улыбнулся и снова закрыл глаза.
Она заметила его улыбку и, наклонившись к нему, нежно коснулась губами его лица.
Весь во власти восторженного изумления, Фриц продолжал улыбаться.
— Как все это странно! — тихо произнес он и так же тихо повторил, чуть покачав головой: —Как все это странно!
— Что странно? — спросила она.
— Все это,— ответил он и снова затих под ее поце» луями,словно боясь очнуться от сна.
Он все улыбался и в мыслях без устали повторял ее имя, всякий раз заново удивляясь ему: одно из самых громких имен Европы, оно в свое время коснулось его слуха, словно отзвук легенды...
И снова он медленно приоткрыл глаза, и, взглянув на нее, руками схватил ее за уши, и, смеясь, как мальчишка, начал щипать за мочки, с каждым разом все сильней и сильней,— это ведь тоже дозволялось ему, и это.
Чуть привстав на своем ложе, он прислонил голову к ее плечу и с той же улыбкой начал оглядывать комнату.
Все здесь казалось ему чудом, все, что принадлежало ей: тысячи хрупких безделушек, которыми была уставлена изысканная, на тонких ножках, мебель; искусный жонглер — он то едва осмеливался к ним прикоснуться, дотрагиваясь до них так бережно, словно они могли рассыпаться в его руках; то вдруг задорно (он ведь здесь хозяин, он — Фриц Шмидт) подбрасывал кверху, как мяч, какой-нибудь драгоценный столик, или балансировал на лбу этажерку, а она хохотала, хохотала...
Развешанные по стенам картины были ему незнакомы: портреты ее предков в костюмах времен Реставрации, при шпагах и в перчатках. Иногда он вдруг начинал громко смеяться, глядя в лицо ее предкам, словно какой-нибудь уличный озорник, смеялся неумолчно и неудержимо— ведь это его, Фрица Шмидта, принимает здесь их наследница: она принадлежит ему.
И он снова начинал хохотать, а она не понимала, почему он хохочет. Под конец она спросила:
— Почему ты смеешься?
— Да так,— отвечал он, не переставая смеяться.—* Потому что все это так странно, так странно...
Он был счастлив и в то же время смущен тем, что попал в этот дом.
Тем, что он здесь — хозяин.
Он и впрямь чувствовал себя здесь хозяином: ведь она принадлежала ему. Он обладал ею. В его неотесанном мозгу крепко засела убежденность в неограниченной власти мужчины, власти над женщиной, оплодотворяемой им, мужчины, являющего собой деятельное, творческое начало, мужчины, который — прогневайся он в самый миг иссушающего наслаждения — мог бы раздавить ее своими могучими чреслами.
Но у Фрица, мнившего себя укротителем и судьей, неограниченным, полновластным хозяином женщины, все эти извечные мужские представления рассеивались и меркли перед немым, неослабевающим восхищением, которое ему внушала она сама, каждое ее слово, звучавшее как-то особенно, каждый ее жест, каких ему не случалось видеть; ее тело, каждая его частичка, изумлявшие его своей непривычной, чужеродной красотой, нерасцветшей и хрупкой...
И он смягчался и робел и снова приоткрывал глаза, дабы убедиться, что это не сон, и тихо ласкал ее тонкие, изящные пальцы: да, все — правда.
А она гладила его по волосам все медленнее и медленнее, и дыхание его участилось, хотя, казалось, он дремлет.
Он вдруг поднял на нее глаза.
— Зачем я вам? — спросил он.
— Глупый ты,— прошептала она, прильнув губами к его щеке,— глупый, глупый.
Она продолжала шептать у самого его уха, и голос ее распалял его еще больше, чем ласки:
— Глупый ты, глупый...
И, словно стремясь убаюкать его прекрасное, недвижимое тело, она все шептала, шептала:
— Глупый ты, глупый...
По-прежнему улыбаясь, он приподнялся, сел рядом с ней, привлек ее к себе и, любуясь ею, спросил с невыразимой нежностью:
— Могла бы ты уснуть вот так? — и начал баюкать ее на руках, как ребенка.
Оба рассмеялись, не отводя глаз друг от друга.
— Глупый ты, глупый...
Глаза его вдруг вспыхнули, и, сжав ее в объятиях, он стремительно и молча пронес ее на руках через всю комнату — в спальню.
Только синий огонек ночника глядел на них сонным оком.
Когда им пришло время расстаться, уже светало. Но во всех углах: на ступенях лестницы, в саду перед уснувшим домом с занавешенными окнами, таким респектабельным и строгим, они, задыхаясь от страсти, длили часы свидания, и она все шептала и шептала те три слова, ставшие как бы припевом их любовной песни, рожденной одним лишь влечением.