Впрочем, явно не все, и примеры я вижу ежедневно в супермаркете. Никаких особых деликатесов там не продают, и все же трудно не заметить, как люди выбирают между тем и этим, беря одно и откладывая другое, которое им явно не по средствам. Многие платят в кассе карточками продовольственного пособия, некоторым в последнюю минуту не хватает денег, и привыкшим ко всему кассирам приходится пересчитывать. Некоторые из бизнесов и лавочек в нашей сравнительно благополучной округе закрываются чуть ли через пару недель после открытия — людям явно не хватило начального капитала, а банки в долг не дают. Бессменны только нищие, годами каждый на своем посту.
И это не стандартный кивок в сторону «неприглядной изнанки мира чистогана», жизнь ощутимо становится труднее — последние статистические данные подтверждают не только растущую резкость имущественного расслоения в стране, но и снижение, в абсолютных цифрах, достатка низшего слоя среднего класса, того самого, в котором стремятся закрепиться прибывшие сюда заморские уроженцы. Квинс на всем протяжении своего бульвара — индикатор пульса всей страны, ворота, преодолеть которые удается не всем, и тогда приходится селиться на обочине. Мой собственный дом — такой же индикатор в миниатюре, он не из тех, где прочно обосновываются или, напротив, оказываются в тупике. Поэтому жильцы часто меняются, одни съезжают, другие вселяются, все как в жизни, и поди пойми, кто отправляется в сторону надежды, а кто — в обратном направлении. Только я, с моим антропологическим интересом, ощущаю себя константой, но и это — иллюзия.
Никаких расставаний[4]
На одном из углов перекрестка этих трех улиц работает круглосуточное кафе — стандартной нарезки панини с мозаикой из шпината и сыра, бейгелы с семгой, горы сдобы, витрина с пирожными. Три смены персонала в сутки, но у посетителей тоже свой график. За дальним круглым столиком с утра всегда сидят греки и ведут знойную левантийскую беседу — их постоянно трое, но в разных наборах, и, когда приходит кто-нибудь новый, один из предыдущих вспоминает о чем-то неотложном и хватает со стола свою греческую кепку, такая вот хореография. Старик с номером «New York Times» приходит утром и сидит часами за стойкой у окна во всю стену, ковыряясь в финансовой секции и наблюдая, как дует ветер. А вот зашли трое низкорослых мужчин примерно юго-восточно-азиатского вида, один просто коротышка. Допустим, кхмеры. И хотя кафе совсем пустое, им почему-то нужно именно к той же стойке, где уже сидит газетный читатель. Двое с трудом втискиваются, игнорируя жалобу старика, а маленькому места уже нет, и он садится сзади, с пылким восторгом следя за непрозрачным извне дискурсом товарищей.
Так просыпается Вавилонская башня. Дело даже не в чересполосице языков и рас, она в этой стране не исключение, а норма, но здесь нет доминирующего языка — «титульного», если воспользоваться термином уязвленных и потерявших веру в себя. Английский служит многим лишь для наведения межкультурных мостов и смазки подшипников бизнеса, он исполняет примерно ту же функцию, что в интернете или на научной конференции, хотя ничего научного в нью-йоркском утре нет, оно скорее праздничное.
По-английски говорят, например, в банке, хотя в некоторых районах начинают по умолчанию с испанского. Банковского консультанта, который пытается сагитировать меня на открытие пенсионного плана, зовут Кармайн — на самом деле Кармине — это традиционное сицилийское имя, итальянцы за свои держатся, а вот у местных русских детей почти никогда не называют Вася или Даша. Русские на удивление быстро ассимилируются — подмывает подвести философскую базу, но, скорее всего, причина проста. У русских семейный круг, как правило, уже, чем у итальянцев или греков, любовь к троюродным дядьям утратила былой градус, и от этого меньше тяга к паломничеству на родные пепелища. Такая семья пересекает океан в полном составе, и, когда вымирает поколение бабки и деда, неукротимых читателей «Нового русского слова», исторические корни отмирают.