Одна моя старинная подруга отправилась в Польшу отвоевать права на отцовскую ферму, в Польше коллективизации никогда не было. Не затем отправилась, чтобы перейти в фермерское достоинство и потребовать субсидий от Евросоюза, а ради вот этих исторических корней. Но не тут-то было, родственники затаскали по судам. Наши троюродные дядья любят нас не больше, чем мы их.
Соединенные Штаты — минималистская нация. Помимо флага и конституции, с которыми худо-бедно знакомишься в процессе натурализации, есть две национальные святыни, два патриотических алтаря, и они реально исторические, а не фильмы Эйзенштейна с музыкой Прокофьева.
Это, конечно, революция, которую за пределами страны упорно именуют войной за независимость. Трудно сказать, заговор это или стихийно сложившийся кругосветный обычай, войн за независимость можно насчитать дюжины, а вот революционный элемент для американцев очень важен, потому что это было свержение монархии, которую жители колоний считали деспотической, и установление первой в мире республики с письменной конституцией, на сегодняшний день самой старой.
Но главным историческим эпизодом, настоящим рождением нации из крови и пороха, стала гражданская война, унесшая неслыханные до Первой мировой 600 тысяч жизней. Только что США отметили двухсотлетие Авраама Линкольна, президента, статус которого в национальном сознании затмил даже основателя Джорджа Вашингтона. Из книг, посвященных Линкольну, можно составить библиотеку, и к юбилею вышло еще несколько. В войне Линкольн был поистине беспощаден, полагая, что развал союза штатов будет катастрофой — именно сохранение союза, а не борьба за отмену рабства, было главной пружиной войны.
И, однако, несмотря на всю эту кровь, Линкольн удивительно человечен в сравнении с другими политиками похожего масштаба и биографии, потому что в нем очевидна искренняя боль, но нет ни капли позы. От него осталось множество документов, изученных до любой завитушки почерка, и он никогда не позволяет себе вступать в переговоры с историей, разве что по поводу своей личной ответственности.
У этого сына нищего фермера, юриста без образования, мессии без капли харизмы нет, как мне кажется, реальных параллелей в истории, и американцы не устают восхищаться его меланхолической самобытностью. Если отвлечься от всех личных деталей, его, наверное, можно сравнить с Августом — обоим удалось заново выковать великую страну почти из обломков. Но в Августе не нащупать никакой человеческой боли, а кровь он проливал морями, без угрызений. Он даже стихи писал, а у политиков это обычно симптом острого дефицита совести.
Значат ли что-нибудь Линкольн, Грант, мясорубка у Энтайтэма или «геттисбургское обращение» для посетителей кафе у метро Кью-Гарденс в Квинсе, для греков, кхмеров и, скажем, албанцев? Старик с «New York Times» наверняка что-то обо всем этом слышал, но он тут в меньшинстве, заперт новоприбывшими в угол. Лет двадцать назад известный прозаик и эссеист Гор Видал громогласно возмущался невежеством и безразличием эмигрантского нашествия, размывающего американскую историческую память, а сегодня это возмущение приобретает материальные черты, становясь стеной вдоль южной границы и отрядами ополченцев в приграничной пустыне, отлавливающих нарушителей. Но мне кажется, что лучший памятник Линкольну — это не сотни книг о нем, в том числе из-под пера самого Видала, и уж тем более не стена, а страна, которая через полтора столетия после того, как он ее уберег от распада и заплатил за это собственной жизнью, остается универсальным магнитом, и как бы ни склоняли сегодня ее репутацию, те же люди, которые в одном из опросов именуют США худшей угрозой миру, в другом изъявляют готовность туда эмигрировать.
В каком-то смысле с ньюйоркцев спрос даже меньше, чем с остальных, потому что Нью-Йорк — это портал страны, через который уже не первое столетие приезжают сюда испугавшие потомка отцов-пилигримов новые американцы, и часть их здесь же и оседает, зачарованная могучим пульсом города. Так когда-то было и со мной, и я, в середине 70-х, застал Нью-Йорк раненым, балансирующим на грани коллапса и банкротства. Но он выжил, а я вернулся.
Жизнь, если оглянуться на нее из эпилога, имеет сюжет, она состоит из встреч и расставаний, и сюжет этот в каком-то смысле детективный, потому что о развязке гадаешь до последней страницы. Может быть, меня испортил опыт литературного труда, поэтому я всегда норовлю этот сюжет отредактировать, хотя развязка мне известна не больше, чем другим, — вернее, известна, как и всем другим, но не имеет художественной ценности. Встречи нравятся мне куда больше расставаний, но всегда выходит так, что, для того чтобы встретиться с одним, расстаешься с тремя прежними. И уже все меньше шансов подобрать все эти съехавшие петли.