Выбрать главу

В глубине черные кипарисы, на переднем плане скирд соломы и два или три желтых снопа посреди зеленого, ближе к салатному цвету, луга; справа, рядом с самым скучным снопом, задрав голову, сидит собачка — смотрит на белесую полоску облачного неба. Я ненавижу кипарисы и терпеть не могу скирды: все деревья, освоенные гуманистическим искусством, за исключением дуба, лавра и вербы, в лучшем случае оставляют меня равнодушным; стога, скирды, длинные лоскуты вспаханной и возделанной земли не находят в моей душе благоговейного отклика. Природа говорит мне что-то, когда она дикая и запущенная, но я становлюсь ее решительным противником, когда она предстает в виде «тучной росной нивы»[2] — творения человеческих рук. Золотистым хлебам я предпочитаю дикую траву и репейники. Бесконечное восхищение вызывают у меня нетронутые места в Тоскане, но только ближе к аббатству Сан-Галгано, где еще можно встретить охотников на куниц, я по-настоящему отдыхаю душой. Огород я предпочитаю плантации, лес — посевам. И если бы я переиздавал «Граций» Фосколо[3], я, выбирая из двух спорных вариантов «I colti di Lїео» и «I colli di Lїео»[4], несомненно отдал бы пальму первенства второму, не обращая внимания на рукопись (к тому же довольно неразборчивую).

Как же в таком случае меня угораздило купить картину, изображавшую — к тому же весьма и весьма посредственно — ненавистные мне детали пейзажа? Но что было, то было: картина оказалась в моей комнате, я заказал для нее роскошную серебряную раму, в которой пики кипарисов и безобразная желтизна скирд выглядели еще отвратительнее. Фальшивые цвета, аляповатый рисунок, плохо скрытые следы «раскаяния» (на заднем плане просвечивал удаленный в спешке газгольдер), картина годами действовала мне на нервы. Я редко спал в той комнате, я давно уже оставил Флоренцию, но, когда возвращался туда, одного взгляда на кипарисы и скирды было мне достаточно, чтобы почувствовать себя несчастным. Я пытался закрывать картину газетой, полотенцем, но и под этим временным покровом она настойчиво напоминала о себе.

Должен признаться, что я сам купил ее за пятьсот лир у художника Дзокколетти. Это была лучшая картина экспозиции, остановившись перед ней, я имел неосторожность сказать: «Прекрасная работа… я бы, пожалуй…» — и Либеро Андреотти, с которым мы ходили по выставке, подзадорил меня: «Почему бы тебе ее не купить? Стоит она недорого, ты не разоришься». Оказавшийся рядом Дзокколетти только того и ждал: «Я пришлю ее тебе домой». И в один прекрасный день картину, без рамы, доставили мне. Я знал Либеро Андреотти как человека тонкого и не берусь утверждать, — тем более теперь, когда его нет в живых и он не может постоять за себя, — что он был восторженным поклонником творчества Дзокколетти; но в то время Андреотти критически пересматривал опыт своей парижской жизни и близость к тамошней богеме, так что, скорее всего, кипарисы и скирды в живописи не вызывали у него отрицательных эмоций. Следует добавить, что Дзокколетти был человеком непрактичным, не способным не только писать картины, но и делать деньги на искусстве или каких-либо других торговых операциях. Два раза в день мы сталкивались с ним в кафе, и не знаю, как бы я выносил немой укор в его глазах, слабо защищенных лохматыми ресницами, если бы не принял предложение-приказ Андреотти.

Итак, картина очутилась у меня, но в первый же день стало ясно: она упорно отказывается сочетаться с обстановкой моей комнаты. Даже Милле, даже Фаттори[5] не заставили бы меня мириться с этим сюжетом, с этим ви́дением, с этим решением. Куда уж там бедному, неблагодарному Дзокколетти!

Я постарался забыть картину. Для меня настали мрачные месяцы, и они прошли под знаком этого пейзажа. Несколько кипарисов, несколько полосок возделанной земли я видел и из окна; кипарисом больше, кипарисом меньше, я убедил себя в том, что Дзокколетти ничего не убавлял и ничего не прибавлял к моей жизни. Прошло много времени…

Однажды ночью я зажег свет, и ненавистная картина показалась мне еще более ненавистной. Я тут же решил избавиться от нее. Выбросить ее в окно я не осмелился, да мне и сил не хватило бы вытащить ее из рамы. Картину словно вмуровали в серебро, и выковырять ее оттуда было бы не легче, чем вскрыть гроб, не говоря уже о том, что для этого потребовались бы соответствующие инструменты и искусство опытного могильщика. К тому же я боялся повредить раму, которая обошлась мне дороже, чем картина. Ну ладно, допустим, мне удастся извлечь ее из рамы, а что дальше? Если я выброшу картину на улицу, ее вполне могут подобрать и отнести автору. Сжечь? Но тогда весь дом провоняет дымом. Оставалось найти другой выход.

Выход был. Меня осенило: спасительный якорь я увидел в том, что картину Дзокколетти не предохраняло стекло, и поверх нее, не вынимая холст из серебряной рамы, можно было написать другую картину. Старая никуда бы не делась — заживо погребенная, она осталась бы на своем месте. Перед смертью я мог бы сказать своим наследникам: под этой есть другая картина, и, чтобы она появилась, достаточно терпеливой работы губкой. Если же тем временем (всякое бывает) Дзокколетти станет знаменитым, его полотно, обогащенное моей подмалевкой, моей мазней, глядишь, выиграет, потеряв отчасти изначальную неприхотливость. Картина в четыре руки, самая ценная из всех творений Дзокколетти…