Выбрать главу

Четыре

Иоанн

Вы имеете право хранить молчание.

Народная мудрость.

Собственно, это всё.

Это всё, я имею в виду, что я хотел сказать.

Я имею в виду, это всё, что я хотел бы сказать, если бы хотел сказать что–нибудь. Что–нибудь сказать необходимо, я имею в виду, необходимо, чтобы поняли, что ты хотел что–то сказать. Кто понял? Ну, те, кто хотели, просили меня что–то объяснить, рассказать, как было дело, или, может быть, напротив, не просили, не хотели, но я же не знал об этом, они же не сказали прямо, а я почувствовал, что надо что–то сказать, хотя бы для того, чтобы не молчать, для того, хотя бы, чтобы узнать, что я ещё существую, а следовательно, мыслю и могу что–нибудь сказать, даже если меня и не просили, не хотели, чтобы я вообще открывал рот. Вот как? Они же хотели, чтобы я рассказал, или, может быть, сказал раз, или ещё что–то в этом духе, я не помню, это было уже довольно давно. Они же сами говорили, правда, довольно давно и не часто это бывало, но я точно помню, что должен был или хотел что–то рассказать, объяснить… зачем же им это было? Я имею в виду, зачем им это было нужно, они и так прекрасно всё знали, а если не знали, то зачем им было нужно это узнать?

Собственно, я могу рассказать, я хочу рассказать, я только не знаю точно, то ли, о чём меня просили, или хотели, если понимали, что я имею в виду (я не понимаю). Я могу рассказать, или объяснить, даже не зная точно, о чём меня просили, и просили ли вообще, и даже не зная точно, о чём. Пересиливая себя, я даже могу начать прямо сейчас, но я не уверен, время ли теперь для этого, потому что говорить, или объяснять, или рассказывать легче ночью, когда все спят, но когда все спят, никто же ничего не слышит и не хочет рассказов и объяснений даже о самом интересном, самом важном, может быть, о том, о чём просили днём, о чём угодно можно было днём, а ночью — только о себе самом, я понимаю, мне жаль открывать рот и трубить им в уши даже о том, о чём они хотели слышать, и тем более о том, о чём не хотели, понимая, что я имею в виду.

Я имею в виду, собственно, что ночью рассказывать неловко, несподручно, даже если попросили, потому что ночью происходит тишина, а она так редко происходит (каждую ночь), я не хочу отнимать у неё время, которого и без того мало, я сам хочу быть тихим, тишайшим, шёпотом даже не отнимать время (она так занята), чтобы когда–нибудь, очень–очень нескоро занять свое место в тихом ночном саду вместе с ними и вместо того, чтобы рассказывать, слушать, слушать, слушать–слушать, да и тихо засыпать, чтобы наутро просыпаться в саду, в котором ещё тихо, но уже немножко шумно, потому что начали рассказывать садовые деревья и кустарники, кто как спал и как провёл ночь, потому что начинается новый день и можно, наконец, тоже начать что–нибудь рассказывать.

Да, так вот, день. Но днем рассказывать что–нибудь совсем невозможно, потому что для этого–то он и предназначен, чтобы рассказывать, и все рассказывают, и никто никого не слушает. Но разве нужно, чтобы кто–то слушал? Я не подумал об этом, я не подумал об этом с самого начала, а теперь, боюсь, как бы не было уже поздно, что кто–то уже приготовился слушать, внимать мне (или вынимать?), а я ещё не подумал даже, хочу ли я этого, я уже это вижу, а больше, может, никто ещё не видит, и я не могу в такой обстановке, ничего не могу, ничего. Я, впрочем, выше уже обращал внимание, что днём всё это совсем невозможно, это меня утешает — невозможно, значит не нужно, возможно, именно это нам — мне и им — и нужно, именно это нас и утешает, и боль утишает, и красноту снимает, как рукой, и позволяет дожить до ночи, когда происходит тишина.

Впрочем, я уже обращал внимание и ниже, но там совсем ничего нет, совсем. Я обращал внимание и совсем–совсем низко, низенько–низенько, низёхонько, впрочем, об этом я тоже расскажу когда–нибудь потом, хотя и там тоже нет совсем ничего. Зачем же я всё обещаю, обещаю и ничего не рассказываю? Ну, я же объяснил — я могу рассказать, я хочу рассказать, я только не знаю точно, я не уверен, что действительно хочу. Хочу и действительно хочу — это же совсем разные вещи, совершенно разные, как член и действительный член, вы же чувствуете разницу, вы же понимаете, что я имею в виду.

Да и разве вам действительно интересно, расскажу я что–то или нет, ведь всё давно уже рассказано, объяснено, мы уже давно друг другу ничего не рассказываем, мы лишь напоминаем друг другу, где было рассказано о том, а где — об этом: «Помнишь?» — «А ты помнишь?». Ведь это продолжается уже довольно давно, может быть, всегда. Может быть, так и было всегда, с тех пор, как Отец последний раз рассказал нам что–то, я не помню точно, что, но что–то очень важное, чего–то нельзя было делать, а может быть, можно, но мы неправильно сделали это, совершенно неправильно. Ведь он выгнал нас не за то, не потому, что пожалел чего–то для нас, нет, ему не было жалко ничего — совсем ничего, я имею в виду, — а потому, что мы (я и они) захотели узнать, и он пожалел нас, и дал нам узнать, он не стал нам больше ничего рассказывать, он выгнал нас, чтобы мы всё узнали сами, так пожалел. Может быть, он не хотел, чтобы мы знали? Что знали? Ну, так, вообще ничего, не хотел, чтобы мы даже стремились к этому. Да, наверное. Наверное, так и было, может быть, он рассчитывал на нас в каком–то другом деле, или духе, а мы его обманули, не нарочно, конечно, нечаянно, могло же так быть. Возможно, ему нужно было нам раньше рассказать, в каком именно деле или духе он на нас рассчитывал, а он не успел, задержался с чем–то, ведь дел у него — о–го–го — сколько дел у него тогда было, да и сейчас, наверно, не меньше? Сейчас, наверно, больше, он же наш Отец, хоть и выгнал нас.