Это было уже довольно давно, правду сказать, я уже и не помню, когда это было. Было время, когда нам казалось, что темные силы властвуют над миром, не спрашивая разрешения, и вихри враждебные веют над нами и злобно гнетут нас, наверное, гадко усмехаясь в прокуренные усы, подмигивая нам то одним, недреманным, оком, то другим, дреманным, — так, по крайней мере, мне всегда это представлялось, виделось внутренним взором. И мы, сцепив зубы и напрягая все свои силы, боролись с ними, день и ночь, стараясь докричатся, разбудить всех и друг друга, что близка беда, день и ночь били в набат, срывая кожу на своих, не привыкших к этому делу, ладонях, ломая ногти на пальцах, привыкших к совсем другому, главным образом, к писанию чего–нибудь, днем и ночью, все равно, чего, это все равно было никому не нужно ни ночью, ни, тем более, днем. Так мы боролись, днем боролись и ночью, пока не заснем, и тогда нам снилось, что светлые силы властвуют над миром, и весенние ветры, прилетевшие из стран неведомых, неназываемых, нежно ласкают нас, подмигивая нам другим недреманным оком, усмехаясь и топорща прокуренные усы. Короче, теперь–то я думаю, что они все были заодно, все они усмехались в одни и те же усы, предварительно прокуривая их из одной и той же трубки. И мы боролись с ними, бродя на работу, собирая брошенный сверху мусор, звоня в колокол и будя всех, пока не заснем. И нам казалось, что нет скончания этому и вечен этот порядок, как вечны эти зубчáтые стены, к которым мы прислонялись в изнеможении, обессилев от отчаянных попыток сокрушить их. Но пал этот порядок, — как–то так, сам собой, мы и не заметили, буднично, как происходят все великие события, — пропало все, как лукавый морок беса полуденного, пали эти стены, и руки наши, встретив пустоту, предали нас, и мы рухнули прямо на развалины, прикрыв их своим телом, и многие, многие так и остались лежать, не в силах подняться, наверно, это были те, кто больше всех боролся, больше всех потратил сил, вечная им слава, забудем о них.
И пришли новые времена, и были, и прошли, и не стало их, и самая память о них стерлась, так что никто уж теперь и не вспомнит, каковы они были. И совершились необыкновенные и ужасные деяния, воздвиглись города и государства и стали велики и обильны флорой, и фауной, и всяким населением, и были в них многоразличные чудеса и безобразия, и прешли, и не стало их. И появились удивительные и бесполезные приборы и механизмы, и научные открытия и произведения искусства и литературы были съедены на полках вездесущими мышами и тараканами и рассыпались в прах. И многие герои, государи и проходимцы пришли к нам, и были с нами (правда, нас не спросили), и все подевались куда–то (и нас опять не спросили), и так же стерлась память о них.
И остались мы, только мы, одни–одинёшеньки — стоять, подняв глаза к опрокинутому на нас небу, не опуская их, следя внимательно, всегда начеку. Воздвигнутся новые города и на их руинах напишут страшные темные письмена на забытых языках наших предков — «выхода нет» и «к поездам», и пойдут к ним новые герои, и не найдут их, и сгинут, и даже памяти о них не останется. В безумии своем построятся новые заводы и фабрики и произведут много нового разнообразного мусора, и покроет он их, и исчезнут они под ним, и могущественные цари, и секретари, и сильные, и тысяченачальники, и председатели правлений прейдут и исчезнут — мы всё будем безмолвно стоять, прикрывая землю, которую мы населяем, как бронею, своими, устремленными ввысь, широко распахнутыми глазами, образуя для пытливого наблюдателя невиданную мозаичную картину, в которой есть серые, и карие, и зеленые, и голубые, и черные краски, и преломляющиеся лучи уходящего за край земли солнечного диска; картину, сверкающую, как морская гладь, от подступающих к берегам ее слез, где–то затянутую пеленой облаков и гари, но, несмотря на это, прекрасную, и живую, и вечно вопрошающую и утешающую Смотрящего, и во веки веков не будет её утешительнее и крепче её не будет брони, и нам, немым, только всего и нужно, что быть спокойными и внимательными, и больше ничего, ничего, ничего.