Выбрать главу

Наверно, придется подождать некоторое время, посидеть на стульчике или, возможно, на груде кирпичей, у края дороги, на холодном сентябрьском ветру: вот мы сидим, вечернее солнце освещает облака как бы снизу, отчего они кажутся как бы золотыми и как бы плотными, вроде каменной кладки — как бы театральная декорация, картонные щиты, освещенные тусклым светом рампы, но зрителям, устроившимся в зале у края дороги, они кажутся стенами далекого града, возвышающегося на холме. Дни уже коротки и вечера холодны, но мы сидим в ожидании, делать нам все равно больше нечего, мы уже все сделали, что могли, лучше уж теперь просто посидеть и подождать, пока все наши дела забудутся и простятся, и мы можем долго еще так сидеть, тихо переговариваясь между собою, и ждать, когда нас позовут. В общем, мне кажется, что уж там говорить о неизвестности. Но почему же мы так стремимся задержаться еще хоть немного и даже считаем это заслугой, что вот, дескать, какой молодец, сколько лет, а молодым не уступит, и все у него здорово, и легкие, и сердце, и мочевой пузырь? Наверно, потому, что перейдя, наконец, в эту самую высшую фазу бытия, мы лишимся своей иллюзии физического существования, иллюзии, называемой жизнью. Наверно, это все же большая ценность — быть, чувствовать игру электромагнитных полей на сетчатке глаз, и перепады атмосферного давления на барабанных перепонках, которое кажется нам шепотом дорогого голоса, или начальными тактами симфонии, пусть все это лишь иллюзия. Зачем мы, наши физические тела, как повествуют легенды, притягивают тех, кто уже ушел, зачем мы тем, кто уже освободился от постылых земных оков, растворился в прозрачном небе? Зачем–то же мы нужны в этом, прозываемом нами физическом мире, возможно, чтобы просто передвигать в нем предметы с места на место и…

Чего это он там, насчет бабочек чего–то? Насчет стрекоз, это была аллегория. Во–во, я и говорю, объегоривают нашего брата все, кому не лень. Ты, это… хорош нам тут вешать. Это мы, что ли, там где–то набрасываемся? Не нравится тебе, я так скажу, — сиди и не вякай, мы в своем праве, мы дома у себя, подумаешь, чистоплюй выискался. Ищи себе других тогда… А чего ему, это, надо? Да вот, брезгает, а сам–то, небось, ежели что, глотку порвет за свое–то; козявки ему не нравятся какие–то, это мы у него козявки, ты понял. Это мы–то — мы наррод, мы утром встали — к станку, вечером пришли, выпили, закусили — хорошо! мы — трудовой народ, а он — паразит. Нам вот что нужно: станок и выпить–закусить. И никаких объегориваний. Давай, валяй дальше. Но без объегориваний.

Нет, нет, ничего. Я все понимаю, неприятно, конечно, немного, но ничего. Это неудивительно, хотя и неприятно — конечно, иначе и не могло быть, слишком долго все это продолжалось, а последнее время… Что — это? Ну, вся эта бессмысленная настоящая жизнь. Мы все так жили тогда, или, по крайней мере, примерно так. Как жили? Так и жили, были молоды, нас били — мы крепчали. У нас было много разных иллюзий; но главная из них, что мы существуем, и наше существование имеет смысл, какую–то ценность и что–то означает. Нас учили, внушали нам, что жизнь слонжа, и мы верили, верили в их пронумерованные рассказки, и жизнь наша была и впрямь такова, но мы верили, что когда–нибудь, в давно теперь прошедшем будущем она станет не так слонжа, и мы, действительно, умирали в борьбе за это, такие дела.

Это было, как… я называю это синдромом фронтовиков, они возвращаются, те, кто уцелел, оказался сильнее или… ну, живучее, или просто повезло, да, так они возвращаются к мирной жизни, храня в глубине своей истерзанной души гордую уверенность, что уж теперь–то они, по крайней мере, знают, какова она — настоящая–то жизнь, не то, что эти на гражданке, они и не нюхали, как говорится, пороху и всего остального, ну, вы понимаете. И многие, многие из них, мне кажется, большинство, а возможно, и все вместе не понимают, что познали войну, а жизни, которую они ушли защищать, не знают, да, может быть, и раньше не знали, во всяком случае теперь она уже изменилась и никогда не станет такой, как прежде; это теперь не та жизнь, которую они защищали. Они не понимают этого, не могут и не хотят, а возможно, боятся понять, именно поэтому они плохо уживаются в этой жизни, обижаются часто и часто сидят в кухне у стола, поврозь и попеременно, пьют горькую водку и… Скажите, вы считаете общественное признание столь важным для себя? Вы считаете, что вас не ценили? … Я этого не говорил. Ну, как же? Ну… я сказал, что питал иллюзию, что наше существование имеет какую–то ценность. Позвольте, разве это не так? Конечно, нет. Ну, правду сказать, мы сами это не сразу поняли, но нам объяснили, нашлись люди, все растолковали нам. Раньше, еще до нас, существование тех, кто был до нас, конечно, тоже не имело никакого значения, но об этом совсем никто ничего не знал, кроме, может быть, самых умных, они даже собрались в такой специальный клуб, или комитет, я уже сейчас не помню, как он назывался, вернее, как назывался–то, помню, а не помню, как называется сейчас, его много раз переименовывали. Но суть в том, что там просто все собрались самые умные, гораздо умнее нас, раз догадались собраться вместе, и поэтому, конечно же, лучше нас всё знали — что имеет значение, а что — нет, и все такое. Правда, они не сразу стали такими умными, они поначалу кое–что делали все же неправильно, поначалу убивали нас слишком мало, а потом слишком много, еще не приноровились тогда, я так думаю. Но это было, повторяю, задолго до нас, задолго до того, как мы начали свое существование, не говоря уже о построении иллюзий по этому поводу. Эти ребята уже многому научились к тому времени на опыте тех, кто был прежде них и нас; они вообще не стали нас убивать и делать всякие такие вещи, они просто сделали вид, что нас нет, и нас, действительно, не стало. Вот меня, например, — не было. Как это? Да так. Нам, или мне, по крайней мере, казалось, что жажда народная безгранична; кстати, так оно и оказалось впоследствии, только не нам суждено было утолить ее. Мы полагали, что в той жизни, где все было сковано и ограничено цементными стенами их власти, стоит только постараться и как–нибудь открыть кран, а уж под ним — истрескавшееся в духовной засухе океанское ложе, готовое благодарно принять в себя все, что накопилось за годы вынужденного затворничества целых поколений. А когда преграды были сломлены и краны открыты, оказалось, что под ними — всего лишь пивная кружка, пол–литра, и всё. Пол–литра попало–таки в нее, разумеется, но остальное растеклось довольно безобразной лужей, в которой мы все и оказались; нам самим было стыдно оказаться в таком положении и было неловко за наше простодушие и мы сами, заметьте — сами — стали говорить, что, дескать, мы здесь ни при чем, нас здесь и не было, так просто, мимо проходили… Те, кто были умнее нас, приветливо нам улыбались, провожая восвояси, и удовлетворенно писали отчеты о хорошо проделанной работе, а после шли пить пиво, возможно, из той самой кружки.