Давайте, вернемся к началу вашей творческой деятельности? Ну, так что, ну, я рисовал; я, сколько себя помню, рисовал, только не помню зачем, это было какое–то рефлекторное поведение, вероятно, я не представлял, что можно жить как–то иначе, короче, не помню. Нет, нет, помню, помню, я в детстве рисовал просто все, что видел, а видел я что–то, главным образом, в книгах (или читал), телевизора тогда не было, или почти не было, хотя многое я, конечно, почерпнул и оттуда. Я всякие журналы ученые любил, научно–популярные издания, как их тогда называли, там было научное знание, и сильная техника, и молодежная жизнь, много чего, народной любви — ящиков двадцать… ох, это, пожалуй, не оттуда, это совсем из другой жизни, совсем из другой… Да, так на меня, видимо, большое впечатление все это производило, я поглощал все подряд, — техника, палеонтология, физика, лингвистика, — конечно, я не всегда точно знал, как это называется по–умному, хотя кое–что все равно знал и вообще, наверное, больше, чем нужно, чем это допустимо в нежном возрасте, чтобы вырасти нормальным, социально приспособленным, ладить с людьми, ходить в походы и на танцы, вести бессмысленные разговоры о смысле жизни с заведующей овощной базой, судорожно вцепившейся в незамечаемую уже, погасшую сигарету, клонящуюся над рюмкой разбавленного кипяченой водой и потому теплого спирта… Не знаю, возможно, поэтому у меня теперь все это не получается, все то, что я должен, — я ведь все время что–то должен, я вам говорил? — только никак не могу сообразить, что. Да, да, нет, не прерывайте меня — и поскольку всего этого было довольно много, это составляло весь мир вокруг меня, так, по крайней мере, мне тогда казалось, да, наверно, так это и было. Так я его и рисовал, непрерывно, горы бумаги ложились на подоконник (он был у меня вместо стола, стола не было) падали с него, и тогда меня заставляли «разбирать на подоконнике», это было наказание, я понимал, что делать это нужно, но это отнимало массу драгоценного времени, когда можно было еще что–то нарисовать, или нашалить, а чаще то и другое вместе. Я рисовал каких–то ужасных животных и циклопические машины, перемежая все это их подробными чертежами в трех проекциях; я потом разглядывал свои рисунки, те, что сохранились, те, что не были убраны моими собственными руками с того подоконника и не выброшены в помойку под мой горький рев: мне тогда казалось это несправедливым, я не знал тогда, что так, вообще–то, будет всегда. Она, она, родная — конечное прибежище всех наших трудов, праведных и не очень, как отчая земля, принимающая нас, стремящихся к ней, как к последнему упокоению и пределу, ласковая и родная, хотя и дурно пахнущая, разумеется.