(Пауза)
Конец сентября
Доктор, я часто вижу подозрительных лиц в вагоне метро. Каждый раз, когда я захожу в вагон метро, я их вижу. Я редко езжу в метро из–за этого, но всякий раз, когда езжу, я часто их вижу. Я вхожу и сначала стараюсь не смотреть по сторонам и вообще ни на что и ни на кого не смотреть, но когда все же посмотрю, их лица кажутся мне очень, очень подозрительными. Не то чтобы они выглядели как–то иначе, чем раньше, или делали что–то необычное, но они всегда вызывают у меня какое–то смутное беспокойство и тревогу. Их глаза, глаза, обычно закрытые толстыми складками век, или уставленные в книги и газеты, которые они держат в своих руках, сразу поднимаются ко мне, когда я вхожу, все до единого, и выглядят очень, очень подозрительно. Все как бы хотят сказать мне что–то, наверно, чтобы я не вмешивался в их подозрительные дела, молчал, не поднимал на них взгляд свой и не встречался с ними глазами своими, числом два, один правый, другой левый, — они так никогда и не могут договориться между собой, — правый видит все светло, празднично, живописно, цвета яркие, но немного так все расплывчато, неясно, разводы какие–то, прямо скажем, ничего толком не видит; левый — все видит ясно, хотя и не очень, четко, хотя и не совсем, графично — тона чуть приглушены, контуры выделены, темновато все, скажем прямо, но разобрать можно, не то что правым. Беда только, если обоими смотреть, все двоится тогда, расплывается, наезжает одно на другое, светлые, яркие, но неясные впечатления наплывают на четкие, но темные умозаключения, и картину все это в результате дает очень подозрительную, очень.
Доктор, я также вижу много подозрительных людей в пачкающей меня одежде, курящих и занимающихся попрошайничеством. Я говорю об этом, упоминаю, просто для полноты картины, потому что я часто их вижу, и не только в вагоне метро, но и в вестибюле, и вообще не в метро, а где–нибудь еще, иногда даже у меня дома, они курят, и занимаются у меня попрошайничеством, пачкают меня своею одеждой, выпрошенной, вероятно, у меня же, только я не помню точно, когда именно и почему это я дал ее им; и, главное, они курят, все время курят, хотя я не разрешал им этого, курят и пускают дым мне в глаза, отчего те слезятся, и все в них еще больше двоится; они не спрашивают меня, они курят и пачкают меня, вероятно, моей же, когда–то бывшей моею собственной одеждой, и попрошайничают у меня и друг у друга, и все это тоже кажется мне подозрительным, хотя и в меньшей степени.
Так вот, — возвращаясь к метро, — когда я вхожу в вагон, все это возникает не сразу. Потому что я стараюсь войти незаметно, чтобы никто не обратил на меня внимания: я специально так одеваюсь и стараюсь выглядеть так, чтобы сделать себя ничем не примечательным — я для этого отпустил черную бороду до пояса, глубоко на лоб, почти на глаза, я натягиваю черную вязаную шапочку, — почти всегда, иначе мерзнет выбритая до синевы голова; иногда, чтобы сделать себя совсем неприметным для окружающих, я натягиваю ее на лицо полностью и только смотрю через узкие щели для глаз, которые специально прорезал ножницами, чтобы через них смотреть. Но увы, это не очень помогает и даже, мне кажется, скорее мешает, и на меня тогда, мне кажется, смотрят еще даже подозрительнее, а однажды даже все просто вышли из вагона, и я остался один, хотя и не надолго. Долго меня потом допрашивали специальные люди, которые следят там за порядком, но потому, что я честно все им рассказал, вот почти как вам сейчас, они меня довольно скоро перестали допрашивать и отпустили.
И когда на улице холодно, — зимы все же у нас долгие, студеные, мы так и говорим обычно: однажды, в студеную зимнюю пору, я из дому вышел, и т. д. — ну вот, я тогда выхожу из дому в черном свитере с высоким воротником, раньше говорили «водолазка», и черном же, почти до полу, пальто. Брюки я тоже надеваю, но их обычно не видно из–под пальто, так что я не обращаю на них особенного внимания, и один раз из дому вышел совсем без них, но скоро замерз и вернулся. Ботинки. Ну, ботинки; обычные, только не очень новые и, по правде сказать, не всегда чистые. И я всегда ношу с собой свой старый черный рюкзачок, в котором удобно таскать всякую всячину, например, мои любимые книги или пачки газет — просто так, чтобы он не висел вялым вытянувшимся мешком, показывая, что его хозяину нечем даже наполнить его. Или же, когда не очень холодно, одеваю полувоенную камуфляжную форму, которую выменял у какого–то приятеля, кажется, охранника, не помню уже на что, а может, просто купил ее, и у меня ее не успели еще тогда выпросить и испачкать. По правде сказать, я один только раз ее надевал, в тот раз, когда все покинули, бросили меня одного в вагоне, оставили специальным людям, следящим там за порядком, они думали, что у меня там что–то есть в моем рюкзачке, что–то кроме томика Белого, пачки сигарет, зажигалки, иногда булочки, кое–чего из сменного белья на всякий случай, и на всякий случай блокнотика, чтобы записывать разные мысли — он у меня уже третий год, поистрепавшийся, но совершенно чистый, наверно, потому, что шариковую ручку я всегда забываю положить, — а также ключей от моего дома, где я также вижу подозрительных лиц, — то есть, в общем, честно говоря, дребедени всякой. Вероятно, они думали, что я там ношу какую–нибудь сардинницу ужасного содержания, но я им все показал, что у меня там, они, впрочем, поначалу как–то странно к этому отнеслись, во всяком случае, очень быстро вышли из комнаты, где меня допрашивали, но я тогда все им объяснил, что никакой сардинницы у меня там нет, я прекрасно понимаю, что нельзя носить такие вещи с собой в рюкзачке в общественном месте, каковым, несомненно, является метро, и они меня довольно скоро отпустили, хотя все–таки прежде и побили немножко — впрочем, это, наверноe, не имеет к делу прямого отношения.