Е) о том, как однажды, в час небывало жаркого заката, в столицу явился сатана, и что из этого вышло. Как по вине негодной бабы отрезали голову ни в чем не повинному человеку, как по всему городу гонялся за черной сатанинской свитой обезумевший поэт, как нашли друг друга, а потом потеряли, а потом снова нашли мастер и его возлюбленная, нашли, чтобы вместе покинуть нас уже навсегда, навсегда уйти туда, откуда нет возврата, только ветвь цветущей вишни, а может, и сливы, покачиваясь, смотрит в раскрытое поутру окно; где в белом плаще с кровавым подбоем… Ну, это все теперь знают.
Ж) о том, как некие умельцы изобрели необыкновенный препарат из специально обработанных и приготовленных путем сложных и запутанных химических процессов: силиконовой смазки, применяющейся в производстве презервативов, и этилового спирта — под зарегистрированной торговой маркой «АлкогельT», — не дающий наутро известных последствий: его для достижения нужного эффекта следовало втирать под мышками и за ушами; и как это простое изобретение, будучи запущено в массовое производство, преобразило всю косметическую промышленность, а вскоре и земную цивилизацию в целом, в том числе значительную часть ее словаря — например, слова «вмазать по маленькой» приобрели совершенно буквальный смысл.
З) много еще читают разного рода руководств. Ну, что–нибудь там для чайников, вроде того…
…Словом, я, наверно, опять увлекся, даже что–то устал рассказывать, много, конечно, каких книг читают. Кстати, молитвенников много возят — когда я вхожу в вагон, или еще куда–либо, непременно поблизости кто–то с молитвенником, читает, губами шевелит, глаза стеклянные, опущены на страницы или, наоборот, вдаль смотрят куда–то, очень подозрительно…
Да; итак, я вхожу. Все взоры устремлены на меня, и в них во всех — страшное подозрение. Меня в чем–то подозревают, чего–то ждут от меня, я только не знаю, плохого или хорошего. Я — под подозрением, я — крайне подозрительное лицо в вагоне метро, несмотря на отсутствие пачкающей одежды и склонности к попрошайничеству. Мало ли чего можно ждать от меня, я могу быть мыслителем, могу быть убийцей невинных вдов и сирот, могу быть покорителем горных вершин и вместе с тем их разрушителем путем реакции термоядерного синтеза. Единственное, кем я не могу быть, единственное, что исключено для меня, запрещено мне, я не могу быть самим собой. Нет, я пробовал, но — нет, никак не могу. Стоит мне чуть отвлечься, и я становлюсь тем, кого вижу, или видел когда–либо, я начинаю глядеть его глазами, слышать его ушами, думать его мыслями, я помню его воспоминания, я помню, например, что был вчера отвратительный день, когда ничего не удавалось, когда сосед не дал взаймы, а Зойка, сука, — я даже знаю, кто эта Зойка и почему она сука, — она, в сущности, несчастная девка, безусловно невежественная, но не подозревающая об этом, как и все мы, у нее вчера прекратились месячные, и она не знает, от кого, а узнать надо, потому что она приезжая, иначе здесь в столице ей ничего не светит, она ничего не понимает здесь, ей страшно здесь одной, хотя она и не понимает этого, и теперь еще никак не понимает, Андрей это или Володя, нет, все–таки, скорее, Андрей, красивый — в своем представлении и представлении его друзей, а особенно подруг: он был в детстве не слишком здоровым, хотя тоже этого не понимал, отец пил, мать вертелась как могла, в школе сначала дразнили, но когда он от отчаяния стал давать всем за это, куда попадет, начали и просто бить и били бы до самого выпуска, но тут отец умер, не от водки (хотя и от этого тоже) а от туберкулеза, стали проверять всю семью, нашли что–то — не очень страшное — и у него, стали лечить, год пробыл в санатории, поправился, похорошел, тамошние хрупкие, как стекло, девочки из женского отделения стали поглядывать, поглядывали–поглядывали, а он потихоньку да и начал тискать их — во дворе их корпуса, за углом неприметный был закуток, лавочка, в стороне еще железки какие–то валялись, трубы, из старого медоборудования что–то, словом, свалка, про которую и вспоминать никому не хотелось, так что туда и не показывался никто неделями, — вот на этой–то лавочке и тискались они, бывало, даже две–три приходили с этой, хотя, возможно, и какой–либо другой целью, а что, ему не жалко, даже еще интереснее; там, разумеется, и, как бы это сказать,
мужчиной стал, правда не ожидал, что получится в результате такое разочарование, вот; но мать почти совсем забыл, как выглядит, часто она приезжать не могла, жили все–таки бедновато, все тогда жили бедновато, но беднее всех жила у них во дворе баба Настя, старенькая–старенькая, хотя и крепкая еще старушечка, с непонятно яркими серо–голубыми глазами, не старческими, не водянистыми, а вот такими, — я прям вижу их в зеркале — вернее сказать в том, что осталось от него — мутном, с проеденной сыростью и временем, будто червем, амальгамой, посредине пятно какое–то бесформенное, не поймешь что, только эти глаза хорошо в нем отражались, чуть навыкате, будто сами собой светились; опустив взор, вижу руки — чешуйчатые и узловатые, перевязанные венами, как жгутами электрических кабелей, казалось, полосни кто по ним острым кухонным ножом, не брызнет стариковская жидкая, как спитой чай, кровь, а зашипит, зазмеится дуга, запахнет озоном, повышибает к черту во всем доме пробки, заругается по такой–разэтакой матери местный электрик, как же его звали, пес его знает, не помню, старая стала, а вот помню, я еще молодушкой была… Да, доктор, месячные у Зойки прекратились, это действительно, это вы мне верьте, это вам, вероятно, следует знать, а впрочем, не мое это, наверно, дело, что–то я снова увлекся.