Там, у обочины, чуть дальше, виднелась какая–то хижина, которую я в ослеплении своем принял было за некие врата у начала пути, ведущего к обители мудрого старца. Однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что это всего лишь ларек, где торгуют разного рода церковной утварью, принадлежностями для отправления культа, как–то: свечами, картонными иконками, серебряными (и другими) крестиками, подобающей литературой и проч. Здесь можно было приобрести почти все, что было связано с тем, к кому я стремился: «житие преподобного такого–то», его «наставления для малых сих», его изображения (неканонические, разумеется), некоторые снадобья, которыми он, случалось, пользовал страждущих (среди прочих я к некоторому своему удивлению обнаружил женьшеневую настойку китайского и бальзам «золотая звезда» вьетнамского производства). Я приобрел у продавца, бритого мордатого парня в черной майке без рукавов, «наставления» за скромную сумму и двинулся дальше.
Солнце уже стало ощутимо клониться к закату, и наконец смутное, но все усиливающееся беспокойство снова стало терзать меня — сколько ни шел, не видел я никакого обещанного поворота, — и даже указатели на него, знаки, к которым я уже немного привык, перестали мне встречаться, и даже асфальтовая лента шоссе как–то незаметно для меня сошла на нет, и брел я уже в невысокой, но густой и совершенно сухой, ломающейся, как зеленая пластмасса, траве. Я двинулся дальше, свет дня становился все тусклее, тень моя, единственная к этому времени моя спутница, черная в начале пути, как моя борода, вышагивала рядом со мною на своих, все удлиняющихся ходулях, делаясь более и более призрачной; наконец и она покинула меня. Я впал в уныние, потом в тоску. Солнце село. Мне давно не было жарко, но рубашка отсырела за день от пота, и теперь острый озноб мертвыми иглами начал сперва робко, а потом все наглее покалывать поясницу, поднимаясь все выше и выше к лопаткам… И тут случилось то, ужаснее чего со мною не бывало ни до того дня, ни после. Я наконец с нестерпимой ясностью понял, что вознамерившись непременно достичь своей цели, заблудился в пространстве и времени и незаметно для себя покинул их пределы! Ни того ни другого более будто не существовало; это объяснило то, что так изумляло и тревожило меня с самого начала моего пути — невероятную для природы, неестественную тишину: звук просто не мог распространяться в отсутствие времени и пространства. Я начал понимать и другое: все мои попутчики совершали свой последний путь и были попросту мертвы, а я двигался в окружении душ, уходящих из нашего мира в мир иной и, влекомый ими, сам теперь, вероятно, нахожусь на его границе. Те — те, кто всегда вызывал вечное мое подозрение, для разрешения и избавления от мук которого я и предпринял это свое отчаянное путешествие, — все они, сговорившись, отвели–таки мне глаза, чтобы я более никогда уже не вернулся к ним и не нарушил их планы! Возможно, и даже вероятно, что именно они, специально, чтобы я услышал, говорили об этом тогда, в вагоне, и это они — наверное они! — подучили мою бедную, ни о чем не подозревающую, соседку… Началась паника, я стал что–то кричать, сначала, кажется, «а-уу», потом «помогите», потом совсем не помню что. Но никто, разумеется, не услышал меня, и никто не ответил мне тогда. Озноб бил не переставая, так, что ноги не слушались, я поминутно падал на подгибающиеся колени и сильно поранился о скрытые в траве камни. Наконец я почувствовал, что больше не могу двинуться от боли, страха и подозрения, что нахожусь на неверном пути. Я лежал в пыли, почти обезумев, постепенно осознавая, что лежу один, неизмеримо далеко от дома и вообще неизвестно где; никто не знает, где я, да и нет никому до этого дела; и я не знаю, что мне делать и куда идти; и наконец, что я (при условии, что вообще еще жив) возможно, не переживу этой ночи здесь, в чистом поле в начале лета, в полной уже тишине, — я, городской изнеженный человек, я не привык ночевать невесть где, под открытым небом, израненный, окровавленный, на голой земле, еще не вполне согревшейся после нашей долгой зимы, она высосет из меня все тепло, всю кровь, а вслед за ними уйдет и жизнь.
Я стал пытаться бороться за жизнь (как мне казалось тогда), бороться со временем и пространством, я стал бороться за тепло, чтобы прогнать проклятый озноб, начавший становиться почти нестерпимым, я стал хлопать себя руками по щекам, по плечам, по ногам, сведенным усталостью от долгой ходьбы, по бокам… И вдруг нащупал в кармане маленький, незнакомый мне сверток, который я поначалу даже не заметил; все же вскоре он привлек мое внимание, я вытащил и развернул его. Это были «наставления для малых сих», написанные в часы углубленных раздумий им, мудрым старцем, к которому я так стремился, покамест тщетно, и который волею провидения протянул мне руку помощи (я уже не сомневался в этом) в час моего страдания и, может быть, гибели. Я открыл «наставления» наугад и жадно приник к помятым страницам; слепой шрифт на бумаге, не отличавшейся, по правде сказать, высоким качеством, было почти невозможно разобрать. Однако на мое счастье свет вечерней зари еще не успел померкнуть совершенно. Последний его луч помог мне различить следующие слова: «ежели войдя в лес или иную (нрзб) ты обнаружил, что предприятие сие (нрзб) и невозможно, стань таким манером, чтобы спина твоя смотрела в направлении, в котором дотоле смотрело лице твое, а последнее чтобы было обращено в сторону, в которую спина твоя дотоле обращена была, и тогда, совершив крестное знамение и помоляся Господу нашему, иди, и с помощью Его выйдешь туда, откуда пришел. (далее нрзб)»