Как попросили меня тогда, в одно теплое весеннее утро, в перерыве между попеременным общением друг с другом, дележом последнего, что осталось, совершенно не надобного никому, устроением всяческих безобразий, между возведением картонных домов, которые можно складывать и под которые можно складываться, чтобы скрыться от взора бедного Отца нашего, в зависимости от сложившихся обстоятельств, между распределением поручений и выполнением большой, трудной работы, от имени которой я так устал, в перерыве между всем этим, попросили объяснить, рассказать им, как было дело, я имею в виду, про то, что было, когда Отец ещё не прогнал нас от себя, и какие у него были планы относительно нас, и о том, кто был прежде нас, какая стояла в тот день погода, сколько было в тени и на солнце, вернее, в тех местах, куда оно достигало, и было ли это утро или вечер. Я ответствовал, что был вечер, и было утро, теплое весеннее утро, как и тогда, когда они спрашивали меня об этом. И ещё они спрашивали меня, за что Отец нас всех выгнал и как именно, каким способом он это сделал, и почему потом пожалел нас, и что там такое подарил, или даровал нам, за что мы так и не поблагодарили его. И что было потом, и как он простил нас, и как он обещал заходить, и когда, и что (предположительно) он собирался при этом делать, и что он вообще обещал нам, и обещал ли хоть что–нибудь. И они спрашивали и спрашивали меня, как будто я был единственный, кто знал об этом, кто присутствовал тогда при всём этом, кто лучше всех помнил обо всём и мог объяснить, — как будто они не знали всего этого сами и даже не догадывались; они спрашивали меня, а весенний ветер неведомых стран шевелил наши, их и мои, волосы.
Собственно, это всё, чего они хотели от меня — чтобы я рассказал им, как всё было, и объяснил, зачем было всё это, и они хотели, чтобы это всё было так, как они хотели, поэтому они и спрашивали меня. А я не помнил, чтобы на самом деле хоть что–нибудь было так, как хотели они или я сам, или я просто забыл? И я стал ждать ночи, потому что ночью удобнее, сподручнее, что ли, начинать рассказывать о том, чего они хотели, и чего не было на самом деле, потому что ночью происходит не только тишина, но и темнота (видите, я и об этом забыл), и не видно лица того, кто рассказывает, а заодно и лиц тех, кто слушает, это очень удобно, очень. И я ждал ночи, я долго ждал её, всю жизнь, как мне тогда казалось, я старался не забыть, о чём мне надо было рассказать и что было на самом деле, чтобы не забыть и не перепутать ничего. И мне показалось, что я занял место в тихом ночном саду и стал слушать, чтобы не пропустить, когда нужно начинать говорить; так я слушал слушал да потихоньку уснул, мне до сих пор стыдно вспоминать об этом. И я уснул, мне так было стыдно потом, и видел сон, о том, как наш Отец, как он пожалел нас и не бросил нас, как он дал нам свободу и право выбирать себе поручения, какое кому захочется, и другие права важные, такие важные, чтобы мы могли как–то жить дальше, это было уже после того, как он прогнал нас от себя, и незадолго до того, как он и мы сами начали убивать друг друга, хотя, — вдруг подумал я тогда, во сне, — такого права он ведь нам не давал.
И я не заметил, как наступил день, вернее, тёплое весеннее утро, и начали просыпаться садовые деревья, и рассказывать, как им спалось, и птицы, птицы, они начали сильно шуметь, они хотели есть, они не ели целую ночь и шумно требовали еды, и зашумела, зашептала трава, и кустарники, и все остальные, заговорили, как один, ведь он для того и предназначен — день.
И налетел ветер, и начал трубить нам в уши, беспрепятственно, и я заметил, что меня уже плохо слышно, некоторые ещё прислушиваются, напрягаясь, с трудом разбирая слова, а некоторые уже перестали и ушли, говорить свои собственные слова, рассказывая о чём–то своём, может быть, о том же.
Да, я знаю, я плохо рассказываю, я даже плохо помню, о чём, собственно, я должен был рассказать, я многое делаю плохо, я стараюсь вспомнить и рассказать, но у меня не получается, может быть, потому, что никто из них меня не слушает, ведь у них тоже многое не получается, например, слушать, когда им рассказывают. И кроме того, здесь немного шумно, и они, наверно, уже совсем не слышат меня, наверно, они даже не знают, что я пытаюсь что–то рассказать, объяснить им. Я только сейчас, гораздо позже, понял, зачем оно, это право, подаренное нам тогда, оно казалось нам совсем не нужным, даже опасным, и мы так и не поблагодарили за него, как, впрочем, ни за что не поблагодарили, мы были уже заняты тем, чтобы просто спасти свои жизни. Но теперь, хотя я многое делаю плохо и забываю, о чем меня просили рассказать, или, может быть, сказать раз, или ещё что–то в этом духе, или когда меня не слышат и не знают, что я пытаюсь рассказать что–то, я помню, что у меня есть это право — хранить молчание, у меня есть это последнее право, и никто, никто не смеет отнять его у меня.