Когда Женевьева, рассыпавшись в благодарностях, повесила трубку, они повалились друг на друга и засмеялись, нет, заржали, как табун лошадей.
Но этот смех был слишком громким. Слишком заливистым, чтобы быть веселым, слишком отчаянным, чтобы скрыть еще более отчаянную боль.
– Она слушает что-нибудь кроме этого певца с именем хоть-стой-хоть-падай?
– Если это так поднимает ей настроение, что она выписывает чеки…
– Во всяком случае, этот придет вовремя. И еще…
– Хампердинк.
– А?
– Так зовут ее певца. Энгельберт Хампердинк.
– Такое имечко можно использовать как бигуди.
– Или веревку с узелками.
Они завизжали от смеха.
– Можешь повторить? Что это за имя хоть-стой-хоть-пой?
– Энгельберт Хампердинк.
– Будь здорова.
Они успокоились; буря все равно бушевала громче. Облако грусти накрыло просторную кухню и даже очаг, одни только медвежьи головы смеялись у старого кособокого камина. Казалось, все окутал туман или серая пыль – или свет вдруг померк.
Шарли, Энид, Женевьеве, Беттине и Гортензии Верделен каждый звонок тети Лукреции вновь напоминал о том, что родителей больше нет.
Резкий хлопок заставил их вздрогнуть. Все пятеро повернули головы. Одно из высоких окон распахнулось. Створки с размаху ударились о стену, отскочили и снова хлопнули от ветра. Новый порыв швырнул в кухню охапку листьев и надул занавеску до потолка, как юбку.
Пришлось навалиться втроем, чтобы закрыть окно. Занавеска мягко опала. Беттина метнула обвиняющий взгляд на Энид.
– Кто крутил шпингалет?
– Не я! – возмутилась та.
У нее дрожал голос. Ураган ее напугал.
– Надеюсь, никого сейчас нет в море, – пробормотала Гортензия, и от ее голоса все вздрогнули.
Сжимая в руке кухонное полотенце, Шарли задумчиво посасывала деревянную ложку. Приподняв край занавески, она всмотрелась в разбушевавшуюся стихию.
– Как будто взрывы.
– Это волны бьются об утес.
– Надо бы, – озабоченно сказала Шарли, – срубить старый клен. Боюсь, он не выдержит следующей бури. Давно пора этим заняться.
– Клен? А как же Свифт? А Блиц?
Блицем звали белку, а Свифтом – нетопыря, поселившихся в полом стволе старого дерева.
– Найдут себе другую гостиницу. Мы дадим им путеводитель по парку.
Энид бросилась к Женевьеве, крепко зажмурившись.
– Мне страшно, – пропищала она тоненьким голоском.
И прижалась к сестре, обхватив ее за талию.
Шарли обычно ложилась последней. Перед сном она делала обход с поцелуями. Она приходила поцеловать всех сестер, даже Беттину, которой было тринадцать с половиной лет, даже Женевьеву, которой уже исполнилось пятнадцать. Их мать делала это каждый вечер, и старшая дочь приняла эстафету.
Сначала слышался «щелк» выключателя – она зажигала свет на первом этаже, – потом ее шаги, четкие, энергичные, на ступеньках Макарони, большой лестницы, на которую выходили все комнаты Виль-Эрве. Наконец надвигалась ее тень, потом слышался голос в дверных проемах.
Когда Шарли вошла в этот вечер в комнату Энид, она застала там Женевьеву за глажкой. Если точнее, Женевьева гладила постель Энид изнутри. Одеяло было откинуто, утюг скользил по простыне. Из него с шипением вырывался пар.
– Это что за дела?
– Я замерзла! – проныла Энид.
– Простыни сырые, – объяснила Женевьева. – Скрипят, когда на них ложишься.
– Зрииикссзеее! – зашипела Энид, довольно точно имитируя скрип голой пятки по непросушенному полотну.
– Этого бы не было, если бы ты проветривала постель, – заметила Шарли. – Каждое утро я тебе это повторяю.
– Зрииикссзеее… Зрииикссзеее…
– Алле-оп, довольно. Баиньки! – скомандовала Женевьева.
Она выключила утюг и поставила его на подоконник, терпеливо намотав шнур на подставку. Женевьева все делала только так: тщательно и аккуратно, потому что ей хотелось, чтобы Виль-Эрве хорошо выглядел.
– Мои окна крепко закрыты? – спросила Энид, забираясь в нагретую постель.
Шарли проверила шпингалеты, ставни, батарею. И сказала высунувшемуся из-под одеяла носику, что все в порядке, ну-ка спать! – и поцеловала этот носик, Женевьева тоже, и две старших покинули комнату младшей.
Энид окончательно спрятала краешек ноздри, который еще высовывался. Остались только глаза, черные-пречерные, оглядывавшие комнату слева направо и обратно. То есть от комода к панелям, от панелей к комоду, где глазок на деревянной дверце был так похож на лягушку, ныряющую в третий ящик.