Выбрать главу

Однако это безоглядное чувство, которое обеспечивало ему успех у большинства друзей, обеспечило ему же полное и решительное презрение Мари-Лор. Она смотрела на жизнь как на борьбу. Одному из них надлежало взять в их семье бразды правления, и это будет Мари-Лор, только она одна. Физическая любовь вызывала у нее брезгливость, скуку и боязнь, хотя идеальный любовник, каким был Людовик, демонстрировал чудеса пылкости, терпения и нежности, мечтая о том, чтобы создать с Мари-Лор супружескую пару, подобную ее родителям, – пару, где один опирался на другого, пару, состоявшую из двух половинок, как яблоко Платона[3], но навеки слитых воедино.

2

Лестница зазвенела под четкими, размеренными шагами: одна ступенька – так! Две ступеньки – так-так! Площадка – так-так-так-так! – Казалось, сама юность шествует под мерное насвистывание (хорошего вкуса, ибо это была мелодия Фреда Астора[4]). Следующие два марша – и юность набрала еще лет тридцать, приняв облик Филиппа Лебаля, очаровательного брата Сандры, который после долгой карьеры обольстителя и тунеядца все чаще и чаще наведывался к своему зятю Анри, – Филиппа Лебаля, который всегда ненавидел деревню, но вот уже лет пять как держал это мнение при себе.

Это был красавец-мужчина или, по крайней мере, бывший красавец, о чем он всегда думал либо с гордостью, либо с горечью, смотря по обстоятельствам. Высокий, стройный, аристократичный и мужественный, он недавно по милости судьбы лишился своих усиков à la Эррол Флинн[5], которые вылезли сами собой, избавив своего владельца от этого давно уже немодного украшения, но оставив ему привычку небрежно поглаживать то место, где они некогда произрастали. К двадцати двум годам Филипп Лебаль – красивый, богатый, хорошо воспитанный, претенциозный – уже вполне освоился в тех кругах общества, куда открывают доступ мужчинам его типа соблазненные ими глупые женщины из «Jet People»[6]. Он промотал свое наследство, ни с кем не поделившись; научился обольщать женщин, ни одну из них не полюбив, и годами повсюду жил гостем, не видя ничего, кроме пальм, дворцов и лыжных курортов. Но в последние пять с лишним лет Филипп словно проделывал свой путь прожигателя жизни в обратном направлении и теперь, появляясь всюду как подарок судьбы, каковым считал себя, довольно быстро осознавал, что превратился в грустное воспоминание о былом. Тем не менее сейчас он был здесь, величественный и улыбающийся, словно позировал невидимому фотографу, как на том снимке, что сопровождал его из дома в дом, от зеркала к зеркалу; снимок когда-то был сделан в Голливуде: Филипп с гордым видом стоял между Джоном Уэйном и Марлен Дитрих. Этот фотопортрет был, вероятно, самым драгоценным его достоянием, если не считать нескольких золотых часов и коллекции индийских шейных платков, сколь очаровательных, столь же изношенных.

– В семье! Наконец-то я в кругу семьи! – воскликнул он, открывая объятия Сандре и Людовику.

И он бросил на этого последнего любящий, но вместе с тем опасливый взгляд. Безумие названого родственника ничуть не стесняло его, но было признанным фактом, – так ему объяснила сестра, хозяйка дома.

– Да ты совсем молодцом, Людовик! – объявил он полувосхищенно, полуудивленно. Людовик ответил ему усталой улыбкой.

– Спасибо, – сказал он.

– Я просто счастлив тебя видеть!

На что Сандра тут же отозвалась возгласом, обращенным к брату:

– До чего ж ты красивый!

И хотя красота Филиппа – единственное его богатство – блекла с каждым его новым визитом, сестра не могла не упомянуть о ней.

– А, вот и вы наконец, – добавила она, увидев Мари-Лор, которая грациозно спускалась со второго этажа по лестнице, все в том же платье, что и днем, но украшенном к вечеру брошкой; Людовик что-то не помнил, покупал ли он ее, да и вряд ли он был способен подолгу задерживаться на какой-нибудь мысли.

А Филипп бегло взглянул на драгоценное украшение своей названой племянницы, потом на Людовика и, увидев два безразличных лица, ограничился улыбкой.