Девушка отняла руки:
— Спасибо, уже тепло, но они сейчас опять замерзнут.
— А я еще погрею, — весело сказал Янек.
Он вдруг вспомнил о принесенных Шариком из землянки рукавицах, теплых, самых теплых на свете рукавицах из шкуры енота. Янек достал их из-за пазухи и подарил девушке.
6. Три десятки
С самого утра друзья отправились получать винтовки. Они были новенькие, с темными поблескивающими стволами и гладкими прикладами, покрытыми коричневым лаком, сквозь который были видны кольца — жилы деревьев, пошедших на производство оружия.
— Янек, запомни номер своей винтовки. Чтоб ночью, если разбудят, мог его назвать. Ты, к примеру, можешь забыть, как твою дивчину зовут, а этот номер обязан помнить.
Елень посмотрел на своего младшего товарища и тут же замолчал; он вспомнил, что уже три недели, как Лидка уехала из бригады на курсы радиотелеграфисток. Прощаясь, она обещала Янеку писать. Елень знал, что она не пишет. Он бы сразу заметил, если бы письмо пришло. Везде: на учениях, в очереди у кухни, на нарах в землянке — они с Янеком были вместе с рассвета до ночи и с ночи до следующего утра. Спали, укрываясь двумя одеялами. В общем, Елень не мог не знать, что Лидка не пишет и что Янек не забывает о ней и все чаще задумывается по вечерам.
Неделю назад они получили форму. Сначала пошли в баню, там оставили свою старую гражданскую одежду. Затем их выпускали через другие двери по одному в чем мать родила, а там начальник вещевого склада выдавал новое обмундирование. Янеку посчастливилось: в кармане гимнастерки он нашел небольшой, в полстраницы, листок, вырванный из тетради. Неизвестная женщина, которая шила форму, написала на нем четыре слова: «Польскому солдату на счастье». И больше ничего, только эти четыре слова.
Они пытались представить, какие у нее волосы, темные или светлые; какая она, молодая или, может быть, в матери им годится. Ни подписи, ни адреса на листке не было. Янек опечалился: получил письмо, но без обратного адреса, а на адрес, который он специально записал Лидке в ее записную книжку, письмо все не приходило.
Ему, конечно, больше хотелось получить Лидкино письмо, но он устыдился сказать об этом вслух: ведь он бы обидел ту, которая, работая на фабрике по десяти, а то и по двенадцати часов, проводив брата или сына на фронт, нашла время послать листок с пожеланием счастья не известному ей польскому солдату.
Начальник склада подобрал им обмундирование как раз такое, какое нужно: для Еленя — попросторнее в плечах, а для Коса — поуже. Правда, голенища у сапог, которые получил Янек, были довольно широкими. За три пачки махорки сапожник сделал их по ноге.
В тот день, когда получали оружие, после завтрака не было никаких занятий. Около десяти часов было объявлено построение, затем все промаршировали к поляне. На ней лежал снег, пушистый, белый, какой выпадает только ночью. День выдался на диво теплый. Офицеры выстраивали подходившие подразделения, так что получался один общий строй в форме подковы. Солдаты впервые увидели, как их много прибыло за это время. В двух шеренгах собралось более пятисот парней — целый танковый полк. Тихо переговариваясь друг с другом, все ждали.
И вдруг оказалось, что капрал Лободзкий, повар, с которым Елень и Кос столкнулись в первый же день, стоит тут же, впереди них.
— Выпустили вас, пан капрал?
Лободзкий бросил на них взгляд и ничего не ответил. Тогда Елень опустил на его плечо свою тяжелую руку, и тот обернулся, заморгал.
— Чего еще?
— Как же это вас отпустили? — переспросил Густлик, не снимая руки с плеча капрала.
Повар покраснел, но тут же овладел собой и спокойно ответил:
— Я обещал генералу…
— А не обманешь?
— Не тебе слово давал.
— Но, капрал! — сказал Густлик, снимая с плеча капрала руку. По тону, каким произнес эти два слова Елень, трудно было понять, что в них звучало: предостережение или доверие.
— Я бы не выпустил его, — шепнул Янек.
Елень наклонился к нему и так же тихо сказал:
— Нужно верить. С человеком всякое в жизни случается. Может, его кто обкрадывал, и он теперь… А если бы и мне не поверили? А ведь верят.
Офицеры выступили перед шеренгой и, стоя вполоборота к строю подразделений, подали команду:
— Смирно! На пле-чо! На кра-ул!
С той стороны, куда подкова строя была обращена вогнутой стороной, подошел генерал. Он спокойным шагом двигался вдоль зеленых, неподвижно застывших рот, внимательно вглядываясь в лица. Затем останавливался, брал под козырек и здоровался:
— Здравствуйте, ребята!
— Здравия желаем, гражданин генерал! — хором отвечала рота.
Когда генерал проходил мимо Еленя и Коса, обоим показалось, что он узнал их и словно тень улыбки пробежала по его лицу. Слова приветствия звучали глуше, удалялись вместе с командиром бригады к другому флангу подковы. Густлик и Янек видели, как генерал возвращается с фланга. Вот он вышел на середину, встал перед строем по стойке «смирно» и низким, сильным голосом подал команду:
— Оружие… к но-ге!.. К присяге!
Глухо стукнули сброшенные с плеча винтовки. Солдаты сняли шапки, подняли вверх два пальца правой руки.
— Присягаю земле польской и народу польскому… — выделяя каждое слово, отчетливо произнес генерал и сделал паузу.
Все повторили хором:
— Присягаю земле польской и народу польскому…
Подождали, когда командир произнесет следующие слова присяги, и повторяли дальше:
— …честно выполнять обязанности солдата в лагере, в походе, в бою, всегда и везде… строго хранить военную тайну, беспрекословно выполнять приказы командиров…
Над шеренгами в ноябрьском небе клубился легкий пар.
— Присягаю на верность своему союзнику, Советскому Союзу, который дал мне в руки оружие для борьбы с общим врагом, присягаю на верность братской Красной Армии…
Высоко в небе, с южной стороны, появился едва заметный, похожий на серебряное коромысло, самолет. До слуха долетело ровное, высокое, похожее на осиное, гудение мотора. На таком удалении нельзя было увидеть, чей это самолет, но все знали, что на крыльях у него красные звезды, что он патрулирует в морозной голубизне над землей, на которой они стояли.
— Клянусь быть преданным Знамени моей бригады и лозунгу отцов наших, на нем начертанном: «За Вашу свободу и нашу!»[7]
Церемония принятия присяги окончилась, но командир не подавал команды расходиться, и все стояли, словно прислушиваясь к наступившей тишине и надеясь, что издалека, быть может, от самой Вислы, придет эхо. С Оки дул ветер, срывая снежную пыль с веток сосен.
Никто их не спрашивал, сдержат ли они клятву. Может быть, потому, что ответ предстояло держать не словом, а ратным делом.
День проходил торжественно, празднично. Занятий никаких не было. Перед обедом всем выдали в жестяных кружках по сто граммов водки. Янек хотел попробовать, какой у нее вкус, но Елень придержал его за руку:
— Погоди, парень. Когда будут давать молоко, я тебе свое отдам, а это тебе ни к чему. Я за твое здоровье выпью.
После обеда почти все отправились на футбольный матч, который, как гласила афиша, должен был состояться на спортивной площадке корпуса между командами пехотной дивизии имени Генрика Домбровското и артиллерийской бригады имени Юзефа Бема. А некоторые, пользуясь затишьем, писали в землянках письма.
Янек и Густлик, которым писать было некому, а вместе с ними и Шарик отправились прогуляться к Оке. Шарику тоже нужно было отдохнуть, потому что он все утро сидел в землянке, привязанный на шнурке за ошейник. Ошейник был новый, из белой кожи, украшенный металлическими заклепками из гвоздей. Его сшил тот же сапожник, который суживал Янеку голенища сапог. За эту работу Янек и Густлик отдали ему еще три пачки махорки, которой им совсем не было жалко, потому что оба не курили, однако получали ее наравне со всеми.
Они вышли на пологий заснеженный берег. Шарик ошалело носился по берегу, кувыркался в снегу, а они смотрели на серую воду, еще свободную ото льда, но уже схваченную тонкой коркой у берегов. Об этой реке в одной песенке пелось: «Течет, течет Ока, как Висла, широка, как Висла, глубока».
7
Патриотический и интернациональный лозунг, выдвинутый польскими демократами в 1831 году в знак союза с передовыми представителями русского народа в совместной борьбе против царизма, польских и русских помещиков и капиталистов.