Выбрать главу

Сапоги у меня целые. Каша жирная. А войне уже скоро конец. Те, кто помнят, как мы форсировали Вислу, спрашивают о Марусе, вернется она к нам или нет, потому что без Огонька не так весело.

В последних словах своего письма сообщаю, что вся рота обязуется бить врага по-гвардейски, чего и вам желаю.

Гвардии старшина Черноусов».

Пришел наконец день, когда они в последний раз предстали перед профессором. Он внимательно выслушивал сердце, проверял, как они владеют отремонтированными им ногами и руками. Двоих из них он мог выписать немного раньше, но согласно строгим правилам ждал, чтобы выписать всех вместе. Потому что были они как три брата, составляли один экипаж, а это, может быть, даже больше, чем семья.

Всего дольше и внимательней проверял профессор руку Янека. Велел поиграть ему маленьким мячом, бить им об пол, о стену и ловить. Янек выполнял все точно, нагибался, разгибался, раздетый до пояса, а доктор, глядя на его тело, меченное шрамами, думал: «За одну только кожу должны дать тебе орден». Однако он не сказал этого вслух, а бросил коротко и строго:

— Хорошо, можешь идти.

— Товарищ профессор, еще…

— Что еще? Хотите, чтобы я собаку посмотрел? Ее тоже выписывают из госпиталя. Осматривать вашего Шарика мне не надо. Он сам себе выдал лучшее свидетельство здоровья и хорошего самочувствия — задушил вчера на дворе курицу. Хорошо еще, что наша, госпитальная, и не надо объясняться с людьми. Счастливого пути.

Когда Янек выходил из комнаты, в дверях показалась Маруся.

— А ты зачем? — спросил ее профессор.

— На фронт…

— Ты здесь нужнее.

— Нет, там.

— Все равно вместе вы не будете служить. В польскую армию тебя не определят.

Девушка покраснела.

— Знаю, но больше оставаться не хочу.

— Понимаю. — Профессор вздохнул, кивнул лысой головой и, добавив «согласен», подписал направление на фронт.

Девушка вышла, за дверью раздался приглушенный шепот, а потом громкий смех и топот бегущих ног.

Профессор снял очки и, спрятав лицо в ладони, закрыл глаза. Он подумал, что теперь уже, наверно, недолго осталось ждать, что это, по всей видимости, последняя военная весна…

20. Пути-дороги

Случается, что во время осенней тяги утка отобьется от стаи. Задержат ее какие-нибудь важные птичьи дела, помешает сломанное крыло, а ранний мороз покроет льдом озерцо между камышами. Замерзающую одинокую птицу поймают люди, обогреют, вылечат, если нужно, но уже слишком поздно пускаться в путешествие в теплые края, да и сил нет. И вот толчется она всю зиму в избе и даже как будто привыкает к людям, ест из рук. Но когда сойдет снег, посинеет небо и весна принесет первые теплые ветры, птица начнет беспокоиться. Жаль с ней расставаться, но все же, видно, нужно, иначе нельзя. Есть чувства более сильные, чем привязанность к сытому столу и теплому дому. Когда потянется с юга стая, приходится открывать окно и выпускать птицу. Сначала разбег, низкий старт над землей, потом после набора скорости крутой подъем вверх, радостный круг над гостеприимным домом, свист крыльев да уменьшающийся силуэт с длинной шеей. Птица возвращается в свою стихию, к своим товарищам…

Брезент на машине хлопал, как крыло, поднимался, наполненный ветром. В углу у кабины водителя, на запасной покрышке и двух охапках сена, сидели Янек и Маруся, укрывшись одной плащ-палаткой; рядом с ними, у правого борта, — Григорий и Густлик. Шарик втиснулся между танкистами и положил голову на колени девушке.

Конечно, ехали они не одни. Весь кузов грузовика был заполнен фронтовиками. Все сели только что, на перекрестке, и теперь присматривались к соседям; завязывались первые знакомства, кто-то предлагал свою махорку, кто-то угощал сигаретами.

— Берите, это трофейные, называются «Юно», — предлагал седой капитан.

— По-ихнему «Юно», а по-нашему — солома, простите за выражение. Может, махорки попробуете солдатской, крупки?

— Мне жена самосад прислала. Крепкий, аж голова кружится, а пахучий!.. Пожалуйста, прошу, товарищ…

Грузовик приближался к городу. Из кузова были видны отдельно стоящие домики. Как только машина въехала на улицу Праги, разговоры утихли. Может, потому, что все задымили папиросами, а может, потому, что смотрели на руины разрушенных снарядами домов, на которых под лучами солнца таял снег и слегка дрожал воздух.

Грузовик повернул влево, дорога полого сбегала к Висле. Янек поднял голову и внимательно всмотрелся, потом, показав рукой, сказал:

— Послушайте, мы же именно где-то здесь, в этом месте… Вон и камни выворочены на мостовой. Это же наш след, нашего «Рыжего».

Заскрипел, подался под тяжестью машины настил понтонного моста.

— Союзники, вы танкисты?

— Да, танкисты.

— Когда вас ранило?

— Когда Прагу брали, в сентябре, — объяснил Саакашвили.

— Ордена за Прагу получили?

У Еленя и Саакашвили были распахнуты шинели, чтобы все могли видеть бело-красные ленточки и Кресты Храбрых.

— Нет, это раньше. Мы помогали восьмой гвардейской армии удерживать плацдарм за Вислой, под Студзянками. А в Праге мы были ранены.

— Видно, крепко вас стукнуло, раз столько в госпитале провалялись…

— Да ничего себе.

— А с четвертым что? Сгорел?

— Ка-акого че-ерта, — Григорий от волнения начал заикаться. — Жив и здоров, во-оюет.

Машина, делая широкие повороты, поднималась теперь в гору, по направлению к Каровой. В машине стало тихо. Здесь город выглядел иначе, чем в самой Праге, ни один дом не уцелел. Они ехали по ущельям из обгоревших стен, между странными развороченными холмами, похожими на известковые скалы. По насыпям взбегали вверх зигзагами извилистые горные тропинки. Изредка то здесь, то там можно было увидеть фигуру человека, кое-где из забитого досками окна торчала железная печная труба и ветер играл тонкой струйкой черного дыма.

— Твердый народ, — сказал седой капитан, угощавший сигаретами «Юно», но ему никто не ответил.

Прошло четверть часа, прежде чем из извилистых улочек машина выехала на прямую аллею, и они увидели с правой стороны холмистое пространство, на котором заплатами лежал снег, а из-под него солнце обнажило осколки кирпичей, размолотых снарядами. Они поняли, что это не поле, что здесь когда-то тоже был город. Далеко, посреди пустыря, торчал одинокий, затерянный костел.

Солдат, который угощал всех махоркой, пробормотал сквозь зубы крепкое проклятие. И опять наступила тишина. Они ехали дальше, внимательно рассматривая две фабричные трубы, из которых одна — та, что была ближе, выщербленная, — дымилась. И только когда город остался позади и по обеим сторонам шоссе начались поля, ветер сдул с людей молчание.

— Как же это все отстроить? Видел я много сожженных городов, но таких — ни разу.

— Смоленск, наверное, не лучше.

— А Сталинград?

— Как отстроить? — вмешался солдат, которому жена прислала самосад. — Люди, если все разом за работу возьмутся, то все смогут. Вот тут едут ребята, танкисты. Их неплохо разрисовало, а все же их залатали, вылечили, и теперь они опять на фронт едут. Взяли Прагу и Берлин будут брать… Меня, к примеру, ранило в Лодзи. Когда мы ворвались в город, то фрицы еще ничего не знали, магазины были открыты. Немцы на нас глаза вытаращили. Но один выстрелил с крыши и попал.

— А меня ранило в Катовице.

— А меня еще дальше, под Костшином. Там восьмая гвардейская армия плацдарм отвоевывала за Одером.

— Оттуда недалеко и до Берлина. Какой он, этот Берлин?

Молодой белобрысый офицер в фуражке с голубым околышем усмехнулся и сказал:

— Улицы там черные, только на крышах вспышки, а вокруг клубы дыма от зениток. Падает бомба — сразу яркая вспышка и разливается огненное пламя. Остальное своими глазами увидите, все осмотрите…

— Не хочу я его осматривать, — повернулся к летчику Григорий. — Взглянуть можно, а потом сразу — домой. У нас горы до неба, на них белые шапки из снега, а в долинах тепло и каждый год молодое вино.