У края тротуара стоял ядовито-зеленый грузовик, из кабины выглядывал Вихура.
— Привет. Здравствуй, Огонек! — весело крикнул он. — А я вас ищу-ищу. Осторожно! Свежевыкрашено, — предостерег он, поднимая палец. — Краска, холера, никак сохнуть не хочет…
— Ты что-то хотел? — прервал его Кос.
— Ну, конечно. Слушайте: отправляется баржа вверх по Висле за мукой. Солнце, весна и все такое прочее. Хотите вместе?..
— Хотелось бы, но у меня дежурство в госпитале.
— Я не могу. Сегодня торжественная линейка на Длинном рынке, а завтра вечером праздник.
— К вечеру вернемся!
— Нет…
— Ну, тогда привет! — Вихура козырнул и, убирая голову в кабину, стукнулся теменем о край рамы, отчего сморщил свой курносый нос. — Будьте здоровы, Косы! — крикнул он, дал газ и рванул с места.
Янек перестал хмуриться.
— Может, его в экипаж? Варшавянин, быстрый парень.
— Конечно, Янек. Конечно, никого другого, только Вихуру.
— Слышала, как он нас назвал? Обещай, что сразу после войны…
— Слышала. Обещаю.
Она протянула ему руки, он крепко сжал ее ладони и не отпускал, стискивал, как гранату с выдернутой чекой, глядя в потемневшие зеленые глаза под черными бровями, выгнутыми, как монгольский лук.
Шарик присел у ног своего хозяина, посмотрел снизу вверх на лица обоих, и хотя ему захотелось радостно залаять, даже не заскулил.
Издалека, с Балтийского моря, возвращались штурмовики, они жужжали в небе совсем как сытые, тяжелые шмели над лугом, и все было так празднично, потому что было сказано самое важное и прекрасное, что можно сказать…
На Длинном рынке собралась масса народу. Кроме польских и советских солдат здесь было много гражданских. Люди толпились до самых Зеленых ворот, до моста через Мотлаву. Генерал обращался именно к мирному населению, он говорил, что невольники, согнанные сюда гитлеровцами силой, — теперь подлинные хозяева этого города, который когда-то был польским и теперь снова и навсегда возвращен Польской Республике.
Отец Янека благодарил советских солдат и польских танкистов за труд и пролитую кровь, за внезапный, стремительный штурм, благодаря которому уцелела часть жилых домов и фабрик, уцелели приговоренные к уничтожению военнопленные и польское население.
Оба говорили с террасы, поднимавшейся над землей на шесть высоких ступеней перед входом во дворец Артуса. Громкоговорители повторяли их слова. Янек, Григорий и Густлик прекрасно все видели и слышали, потому что «Рыжий» с гордо поднятым стволом пушки стоял рядом с террасой и весь экипаж сидел на броне, на башне, а с ними Маруся и Лидка, старшина Черноусов, ну и, конечно, Шарик.
— Нас бы так серебрянкой покрасить, вот был бы памятник! — громким шепотом сказал Елень.
Лидка тихонько рассмеялась, представив себе посеребренного Густлика, Григорий начал ей вторить и получил тумака в бок от Янека. Они не слышали последних слов выступавшего, но тут старшина, зашипев как паровоз, успокоил их.
На площади установилась тишина, кругом посветлело от поднятых вверх лиц — все смотрели на продырявленную снарядами башню Главной ратуши, поверх часов, поверх широкой галереи, на что-то у самой крыши.
— Что там такое? — тихо спросил Елень.
— Солдат без фуражки, — ответил Кос, рукой заслоняя от солнца свои ястребиные глаза.
— Выстрелит из ракетницы или будет играть на трубе?
— Замахивается…
Широкой дугой вылетел в воздух сверток величиной с рюкзак, распластался, развернулся и вспыхнул на солнце многометровый красно-белый стяг, наполненный свежим морским ветром. И прежде чем кто-нибудь успел вскрикнуть или сказать слово — заиграли трубы, ударили барабаны, и отозвалась медь сразу трех оркестров — польской танковой бригады и двух советских дивизионных; «Еще Польша не погибла, пока мы живы…»
Испуганные чайки закружились вверху, над домами без крыш, над поднятыми вверх лицами людей, повлажневшими будто от утренней росы.
Срочной работы в Гданьске было невпроворот. Станислав Кос хотел сразу же после торжеств вернуться к своим обязанностям бургомистра, но экипаж «Рыжего» взял его в плен и потащил на Вестерплятте. Его просили показать, где стоял немецкий корабль «Шлезвиг-Гольштейн», где были ворота с орлом на овальном щите с надписью «Военный транзитный склад»; раздвигая руками разросшиеся по грудь лопухи, рассматривали остатки каменной стены, поржавевшие рельсы железной дороги, руины караульного помещения.
Наконец уселись на берегу на перевернутую вверх дырявым дном шлюпку и смотрели, как ветер носит чаек над Мертвой Вислой, и слушали воспоминания поручника.
— Под конец мне самому пришлось встать за пулемет. Получил осколком по голове, но легко, только вот каску было трудно натягивать на повязку. А они бомбили, били из орудий… Против тяжелого оружия мы были бессильны, но все равно за наших пятнадцать человек они заплатили тремя сотнями убитых. Мы удерживали Вестерплятте целую неделю. В то время когда война только начиналась, это было важно. Было важно, чтобы мир услышал эти выстрелы, пробудился и понял, что каждая новая уступка только делает бандитов все наглее и наглее…
Лидка стащила тесноватый сапог и грела босую ногу на белом песке. Маруся сорвала травинку и грызла желтовато-зеленый стебелек. Шарик, лениво растянувшись на солнышке, ляскал зубами, пытаясь схватить муху.
— Здесь было начало, — сказал Густлик, — и здесь для нас конец работы. Разве не так? Завтра вечером, эх, и танцевать буду, как уже давно не танцевал. — Он встал, зашаркал сапожищами в темпе оберека.
— Повеселиться можно, а вот до конца еще далеко. Работы много, — ответил Вест. — Везде развалины, мины, порт утыкан затонувшими кораблями. Надо все это…
— Ясно, — прервал его Янек, — но главное, что мы нашли друг друга.
— Мой старик тоже написал. — Густлик вытащил из кармана письмо и похлопал по нему ладонью. — Мать просит его поздравить весь экипаж.
— Весь экипаж… А если он не весь? — Григорий сломал и бросил назад, через плечо, ветку, которую крутил в руках. — Никто нам не скажет, какая будет завтра погода.
Все загрустили. Но тут Шарик навострил уши, предостерегающе проворчал. По бездорожью, шелестя сухими стеблями прошлогодних сорняков, подходила к ним худая, не старая еще женщина в черном платье.
— Извините, сын у меня пропал. Маречек, шестилетний. Может, панове видели?
— Никто здесь до вас не проходил, — помолчав немного, ответил Янек.
— Извините, я тогда пойду. Год тому назад пропал, вышел на улицу и не вернулся. Маречек, шестилетний, — уходя, причитала она.
С минуту они смотрели ей вслед.
— Мне пора. — Маруся встала. — Перед дежурством надо переодеться в старую форму.
— И перед вечером стоит подольше поспать, — добавила Лидка.
— Не скоро еще после этой войны станет людям весело, — сказал отец Янека, когда они уже шли назад.
— И все-таки Густлик прав, когда говорит, что конец работе, — энергично вмешался Григорий, — потому что конец действительно близок. Я один на свете как перст, ни одна девушка меня не любит, а я все время думаю о том, как хорошо будет после войны.
Они шли напрямик целиной в ту сторону, где у побережья оставили шлюпку после переправы через Мотлаву.
— Найдешь такую, которая полюбит. — Густлик обнял грузина за плечи. — Завезу тебя под Студзянки, к Черешняку, и просватаю.
— В деревню не хочу.
— А хочешь девушку из Варшавы? Вихура это устроит, скажу ему, как вернется.
— А где Вихура? — заинтересовался Григорий.
— На барже поплыл за мукой, но к завтрашнему вечеру, к празднику, должен вернуться, — объяснил Янек.
Вихура не сумел вернуться к вечеру, а бал начался ровно с заходом солнца. Не танцы, а настоящий бал. Солдатский бал в освобожденном Гданьске.
Огромный зал на первом этаже старого мещанского дома едва мог вместить гостей. На стенах его еще лежала печать недавних боев: пятна сажи, косой след очереди, потрескавшаяся штукатурка, и все-таки везде царили чистота, строгость, порядок. То, что нельзя было убрать, закрыли военными плакатами: был там зеленый солдат поручника Володзимежа Закшевского, призывающий: «На Берлин!», смешные гитлеры Кукрыниксов, бьющий в колокол седой крестьянин Николая Жукова с надписью: «Братья славяне!» Где не хватало плакатов, повесили куски артиллерийских маскировочных сетей, растянутые плащ-палатки, украшенные ветками орешника и цветущего терновника, а также лозунги, торопливо написанные на полотне: «Гданьск — польский на века!», «Вперед, на Берлин!», «Рвись до танца, как до германца!», и еще что-то про Гитлера, а что именно — трудно было разобрать, потому что капеллан бригады, противник богохульства, приказал прикрыть этот лозунг зеленью.