Итак, мое намерение — каким бы претенциозным и жалким оно ни показалось — заключается приблизительно вот в чем: я хотел бы написать что-то вроде «De natura rerum»[28]. Отличие от современных поэтов очевидно: я хочу сочинить не отдельные стихотворения, а цельную космогонию.
Но как осуществить это намерение? Я смотрю на современное состояние наук, в каждой из них на каждую отрасль отводятся целые библиотеки… Неужели я должен сначала все это прочесть и усвоить? На это не хватит и многих жизней. В огромной массе глубоких знаний, накопленных каждой наукой, с увеличением количества самих наук, мы теряемся. Наилучшая позиция, которую можно занять, — это считать все неведанным и незнакомым, гулять или валяться под деревом, на траве, и вновь браться за все с самого начала.
Пример того, сколь неглубоки вещи в сознании людей до меня: вот, в результате всех моих поисков, самое оригинальное из того, что думают или думали о гальке и о камне: «Каменное сердце» (Дидро);
«Бесформенная и плоская галька» (Дидро);
«Я презираю прах, из которого сделан и который с вами говорит» (Сен-Жюст);
«Я пристрастие питаю только к скалам и камням» (Рембо).
Однако! Камень, галька, прах — поводы для общих, хотя и противоречивых чувств, — я не желаю судить опрометчиво, а хочу оценивать по заслугам, и вы послужите мне, а позднее, всем людям для новых определений; их речи, обращенные к себе или к другим, вы снабдите новыми аргументами и — если мне хватит таланта — вооружите фразами, которые станут новыми изречениями и прописными истинами: вот и вся цель моих устремлений.
Абрикос
Цвет абрикоса, вот что трогает нас прежде всего; сгущенный до радостной полноты в закрытой фруктовой форме, он каким-то чудом обретается в каждой частичке мякоти — так же прочно, как устойчивый вкус.
А может быть, абрикос — нечто малое, круглое, из апельсиновой гаммы, почти без черенка, несколько тактов звучащее на цимбалах.
Впрочем, нота, о которой ведется речь, настойчиво мажорная.
Но слышна эта луна в ореоле лишь на полутонах, приглушенная, как на малом огне, бархатистой педалью.
Ее самые яркие лучи направлены в сердцевину. Ее крещендо — внутри.
Абрикосу не уготовано никакое другое деление, кроме как надвое: попка лежащего ангела или младенца Иисуса на пеленке.
И бурый крап, что сбирается к середине, красуется под наведенным в ложбинку пальцем.
Из этого уже видно, что именно, отдаляя от апельсина, могло бы сблизить его, например, с незрелым миндалем.
Но здесь, под бархатистостью, о которой я говорил, нет никакой светло-древесной твердыни; ни разочарования, ни обольщения: никаких павильонных лесов.
Нет. Этот нежнейший покров — тоньше кожицы персика, матовый пар, легкий пух — можно и не снимать, а лишь отвернуть стыдливо, как последнюю пелену, — и вот мы уже впиваемся в самую гущу действительности, радушной и освежающей.
Что до размеров, то это, в общем, подобие сливы, но совсем из другого теста, которое не способно растереться до жижи, а скорее превратилось бы в конфитюр.
Да, это как сведенные вместе две ложки, полные конфитюра.
И вот через него, петушка-моллюска фруктовых садов, нам сразу же передается настроение, но не моря, а твердой земли и птичьих просторов в краях, кстати, обласканных солнцем.
Абрикосовый климат, не столь мраморно-ледяной, как у груши, скорее созвучен крышам из выгнутой черепицы, средиземноморским или китайским.
Это — можете не сомневаться — фрукт для правой руки, сотворенный для поднесения сразу к устам.
Он поглотился бы вмиг, если б не косточка — очень твердая и не очень уместная, — а посему съедается в два, самое большее, в четыре приема.
И вот тогда к нашим губам приближается ядрышко, золотисто-каштановое, очень темное.
Как солнце при затмении, если смотреть через дымчатое стекло: яростно брызжет огнем.
Да, часто ряженное в лохмотья мякоти, оно — настоящее солнце, подобно венецианскому мавру: характером скрытно, сумрачно и ревниво.
Ибо в гневе несет — презрев риск извлечения — под нахмуренной жесткой бровью, словно желая в землю зарыть всю ответственность древа, что весной расцветает розовым цветом.