Петровская «клин клином вышибает», критикуя декаданс его же методом, согласиться сложно, поскольку нигде нет подтверждения того, что она ставит перед собой такую цель. Напротив, сама её жизнеформа скорее способна подтвердить обратное. Её творческий вектор — это не критика декаданса, а утверждение сверхлюбви, любви, в земном измерении заведомо невозможной или же практически не реализуемой. А любые утопические попытки её реализации, обречённые на кратковременность и болезненный распад, и будут являться декадансом. В этом смысле земное поражение Христа, крестная смерть — тоже проявление декаданса. И сетовать о тщете этого Акта возможно только, не принимая во внимание сверхзначения Его поражения, которое в метафизическом плане является несомненным триумфом. Не случайно А. Белый называл Н. И. Петровскую Настасьей Филипповной, интуитивно почти полностью приблизившись к сопоставлению её творческой идеи с образом князя Мышкина (не отсюда ли тенденция Н. И. Петровской к повествованию от мужского лица?). Если же кто и боролся с декадансом из-под личины декаданса, — так это, следует думать, были авторы вроде В. Я. Брюсова или З. Н. Гиппиус, сами любившие побыть «декадентскими Мадоннами», «сатанессами», «конями бледными» и «юношами бледными со взором горящим», но при этом с достаточной резкостью критиковавшие ту же Н. И. Петровскую — опять-таки за «декаданс». Сказать вслед за рассматриваемой исследовательницей, будто бы Н. Петровская в своём творчестве провозглашает новый тип женщины, также означает не сказать ничего. Даже если бы это была «русская Манон Леско», то «Манон Леско» далеко не нова сама по себе. Н. И. Петровскую пытались изображать как Манон Леско некоторые критики — и в своём внимании к этому факту К. Эконен, бесспорно, права. Однако из этого не следует, что, опровергая их пристрастное мнение, нужно в то же время идти у него на поводу. Настоящая Н. И. Петровская вполне способна подходить под архетип ведьмы Ренаты, сконструированный для неё В. Я. Брюсовым. Только там, где в магии рядовой ведьмы наличествует такая потенция, как воля, в магии Ренаты Петровской это место занимает любовь-как-воля, любовь, способная воскрешать или уничтожать объект своего направления — в зависимости от волеизъявления. Там, где для достижения цели будет необходима жертва, найдётся и жертва, равно как и в прикладном ведовстве, но также ещё и жертвенность, и жертвенность эта будет исключительно внутренняя и полная. Нередко такой жертвой становится гибель отношений, и она оправдана, так как только при условии их гибели способна сохраниться вся их магия, то есть их идеалистическая проекция, ради которой не жаль поступиться земной. И поскольку этот идеалистический план для Н. И. Петровской без всяких раздумий выше земной проекции, это является именно тем, что никогда не сделает её в чём-либо подобной «новой женщине émancipée» с её бытовыми или политическими требованиями некоего эфемерного равноправия, на что в произведениях Н. И. Петровской нет и малейшего намёка. Если применительно к её творчеству и можно заявлять о провозглашении «новой женщины», то таковой здесь будет являться не женщина, обременённая семьёй и бытом (это, если зреть в корень, тоже не ново), а своеобразная Медея или судьбоносная Вёльва с князем Мышкиным (через Настасью Филипповну и принятие мужского лица от имени повествователя) в едином лике — Рената, чьё имя, кстати говоря, и переводится как «возрождённая», потому как это не буквально новый тип вообще, а тип, новый для своей эпохи, в которую господство позитивистских взглядов оттеснило на периферию и мистику, и религию, и возможность нерегламентированного исповедания чувства. Любые же попытки исключить Н. И. Петровскую из декаданса ведут не к демаргинализации её, а к ещё большей маргинализации, не оставляя ни за ней, ни за её творчеством ничего самобытного, оставляя её вторичной рядовой писательницей, тогда как именно неноминальная принадлежность к декадансу и придаёт уникальность фигуре Н. И. Петровской и её творчеству. Поэтому можно без опаски заключить, что Н. И. Петровская, представляя собой некое атавистическое явление, на самом деле, была подобна практикующей ведьме, только волевой потенцией её магической практики выступала любовь, а планом выражения являлась не экстатическая пляска, не инвокация, не заклинание, а литературная форма, ритмически, впрочем, соответствующая и неистовой экспрессии ритуала, и вербальному его сопровождению, где, равно как и в рассказах писательницы, экзальтация сменяется меланхолией, меланхолия — депрессией, депрессия — апатией, а апатия — снова экзальтацией. Как бы мы ни упрекали В. Я. Брюсова за его отношение к Н. И. Петровской, — её суть безошибочно разгадать удалось единственно ему. Возможно, подтверждением признания этого является навсегда оставшееся особым отношение к нему Н. И. Петровской в течение всей её последующей жизни. Только в свете этих рассуждений нам открывается неслучайность общего названия сборника её рассказов «Sanctus amor», которое в любом другом случае лишь поверхностно указывало бы на общую тематику произведений.