«К лету выветрился из комнат ядовитый аромат неизбежных по тому времени тубероз», — писала в своих воспоминаниях Н. И. Петровская[63]. В самом деле, в конце XIX века бледно-восковой цветок туберозы оказался востребован в особенности, поскольку его пьянящий аромат находили созвучным декадансу, и в рассказе «Осень» всё той же Н. И. Петровской мы ещё раз обнаруживаем яркую апелляцию к этому символу, который своим нежно-горьким ароматом и печальным обликом буквально сливался с веяниями времени. Бескровные, облетающие от одного лишь дуновения лепестки туберозы источали одновременно ароматы страсти и распада. Насыщенное, дурманящее и вместе с тем удушающе-ядовитое благовоние «королевы ночи», как ещё именовали туберозу, балансировало на грани упадка, смерти и крайней чувственности.
Перед нами букет из четырёх, до недавнего времени наиболее «обскурантистских» тубероз эпохи декаданса — её литературных тубероз, что давным-давно подверглись поруганию, позабылись и почти истлели; однако мы помним, что туберозовому запаху тления непременно должен сопутствовать аромат живого чувства. Не побоимся же втянуть его упоительные глотки, умея отличить и отделить живое от мёртвого.
Николай Носов
СЕРГЕЙ СОКОЛОВ (КРЕЧЕТОВ)
ИНАЯ ЖИЗНЬ**
У человека две души, и он живёт двумя жизнями.
Апелляция к здравому смыслу есть не что иное, как ссылка на суждение толпы, от одобрения которой философ хорошеет.
Я говорил ему:
«Мне душно в ограде вашей жизни. Я знаю — она создавалась веками, кровь и слёзы прочно спаяли её, но её стены — серы, как тусклые кольца мёртвого удава, потолок вместо неба тяжёлым сводом повис над головой, и в окна смотрит безглазый белый туман.
Кругом проходят тени людей. Одни смеются, другие плачут. Но я не знаю ни тех, которые смеются, ни тех, которые плачут.
Мне кажется странной и чуждой их торопливость, с какой они спешат начинать и заканчивать свои маленькие дела, как будто — ещё один миг, один миг, — и утрата будет невозвратима.
Они продают и покупают и землю, и горы, и море, — и то, что делают их руки и их машины из дерева, шерсти и кожи. Они клянутся и спорят… Но время летит, и привычное „завтра“ сменяет не раз усталое „сегодня“, — и изделия их рук распадаются пылью, не оставив следа, а земля, и море, и горы равнодушно смотрят на своих минувших владельцев…
Они бегут, спотыкаясь, беспорядочной толпой и, взмахнув руками, исчезают в пропасти.
Но так же одевается земля то пёстрым пологом трав, то пушистым белым покровом, и так же блестят на солнце алмазные короны гор и снеговые хребты уходят в далёкое небо, и так же море поёт свои тысячелетние гимны, и волны, изгибая спины, ласково и злобно, лижут чёрные скалы, и так же кипит белым ключом на прибрежных камнях седая пена».
Я замолчал и, не отрываясь, следил, как в глубине камина загорались и гасли красные искры, и маленькие золотые змейки пробегали и скрывались в серой золе.
Он тоже молчал, обхватив колени руками. В его странно-неподвижных зрачках отражались вспышки огня, но и в багряном отсвете пламени лицо его было бледно белизною мрамора под лучами заката, и вместо обычной едкой усмешки в углах его рта дрожала тихая горечь.
Усталая грусть была разлита в этой бледной голове, голове сатира, который заслушался далёких звуков церковного хорала и замер, склонённый, в глухой чаще леса.
Углы и стены тонули во мраке, и тем более ясно и до странности отчётливо рисовался мертвенный очерк его лица с острым профилем и глубоко сидящими глазами.
Медленно и звонко пробили часы…
Неторопливая мерность уплывающих волн говорила о роковом и неизбежном, — неведомом, но страшно знакомом, — о том, что когда-то знала, но забыла ослеплённая душа…
И вот оно вернулось и прихлынуло снова…
И я мучительно содрогался от желания вспомнить. И в его глазах я увидел то же усилие и ту же муку.
Беглая зарница блеснула в мозгу…
Но она скользнула и разом исчезла, и мы опять, не отрываясь, глядели на догоравшие угли, и кругом не было ничего, кроме надвинувшейся тьмы и золотых задумчивых змеек, исчезавших в серой золе.
63
Жизнь и смерть Нины Петровской. Публикация