Выбрать главу

Мы исходили верст десять, истоптали множество березняков, тонких ольховников и сосновых срубов, но вальдшнепов еще не было. Совсем стемнело, когда мы, опустя дула ружей, шли, едва передвигая усталые ноги и сопровождаемые усталыми и запаленными первою весеннею гоньбою легавыми собаками. До землянки у пристена оставалось еще далеко. Сухой лист шелестел под ногами. Сумерки более и более сгущались над нашими головами.

- А скажите-ка лучше, господа, когда именно прилетает какая дичь?— спросил Щербека: — вот один раз, едучи за пшеницей из Бердянска, я в поле, в позднюю осень, уже по первому снегу, встретил мышиный табор, переселение мышей: тысячи тысяч мышей, как саранча, шли полем, широкою полосою, и двигались тихо, не спеша... На другой год, как они сошли со степей без вести, был неурожай, почти голод. Они, должно быть, ушли заранее, зная по чутью, что будет. Ну, а когда, положим, прилетают к нам и улетают от нас хоть перепёлки, или вальдшнепы, иди горлинки и кукушки? Кто их видел, когда они летят?

Все опять смолчали. Пфеллер было начал:

— Они низу идут, они либо верху, ошень високо! — но замолчал также.

— Летит всякая птица порознь, — начал опять Иван Андреевич Михайловский: — иная летит в одиночку, а иная и кучами. Как я был еще в причте в Богородске, раз пошел за валюшнями, притомился вечером и заснул на пригорке, под лесом. Вдруг слышу во сне около меня точно крысы или мыши бегают, пашут на меня воздухом и свистят такими свистами, да так, что я еще и не слышал. Приподнялся я немного на локоть, смотрю — а ночь была месячная — а возле меня кишмя-кишит какая-то налетавшая невзначай на мое место птица... И вся суетится по земле, шныряет в темноте, посвистывает тоненько и будто машет крыльями, расправляет их; а другие промеж их бегают так, что слышно, как топотят по земле их лапки, ажно на меня иная наскочит. Лежал я этак долго. Прояснел месяц — смотрю: перепёлки. Это они так ночью налетели на меня, сев отдыхать. Смотрел я на их игранье и отдыхи до самой зари. А перед зарею они опять засуетились, закурныкали, как куры, порхнули, высоко поднялись и, свиваясь и развиваясь, как пчелиный рой, полетели далее. Далее же где-нибудь уже их настоящие летовли, и они рассыпаются там по-одиночке и до осени. Горлинки также летят, точно голуби, и тоже, больше по ночам, валюшни тоже, и ласточки... и кукушки... Летят они так, чтобы люди-озорники их не видели по степям, на открытых местах, а днем пасутся в дичинах и глухих бурьянах, пустырях. Перед вечером соснут истомленные, а на ночь опять летят и летят... Я видел раз, как целое стадо таких слабых пташек спало на лощинки, в яру: это наши бекасики. Они летят невысоко; забрать верху не могут, натомятся ночью, а днем спят, накормившись. Ну, журавли, цапли, утята, гуси — тех не стомишь: те свалятся сотнями в стаи и летят под облаками...

В это время мы невольно остановились. Вверху, на небесах, шли какие-то невыразимые звуки: точно крылатые эскадроны эльфов и сильфов неслись под облаками, трубя в свои крошечные золотые и серебряные рога...

— Что это, Иван Андреич? гуси, журавли, дрофы или лебеди?

Но пономарь молчал, опершись на свое длинное и потертое ружье, как тот всем нам любезный путеводитель в пустыне, Патфайндер[20], похождениями которого мы любовались в детстве, в романе Купера. Что он думал — неизвестно. Все также молчали...

Пфеллер прервал тишину:

— Мьюзик карош! Эттэ как у нас в Курлянд: курру-курру-курру... эттэ цапль!

Пономарь поднял ружье, погладил его с особенною нежностью и сказал, двинувшись далее:

— Быте скоро настоящей охоте. Начался общий прилет дичи. На заре будем бить гусей, а может быть, и валюшней... Слышите?

Мы насторожили уши и опять остановились. Собаки тоже замерли, во что-то чутко вслушиваясь. А в кустах слышалось: и мерное, тихое карканье, или хрюканье, и мерный свист ненаглядной и редкой в степях дичи — длинноносых коричневых вальдшнепов.

В землянке, то есть в хатке лесничего, под пристеном, в тайнике густых кустов. мы уже нашли и готовый самовар, и свечу в бутылочной шейке, и всю комнату, накуренную от мошки сосновыми ветками, и превосходную ключевую воду. Мы спустились по крутой, пробитой в песчаном нагорье, тропинке к роднику, где стояла хатка, под навесом громадных ольх. В сторонке, тут же, под ольхами, между кустами ракитника, подоспевшие к первому весеннему лову рыбы, соседние лиманские рыбаки на таганке варили кашу. Мы вошли в хату.

Пономарь сел на лавку, молча слушая и кромсая складным ножом какую-то веточку. Щербека опять поместился на спокойнейшем месте, на лежанке широкой варовой печи, подложив под голову свое пальто и патронташ. Пфеллер настаивал чай. Хозяин откупоривал флягу с коньяком. Что роилось в голове Щербеки? Вероятно, мысли его носились далеко, в Бердянске, в Мариуполе, или в Одессе, в какой-нибудь греческой или генуэзской конторе, и он брал денежки за золотую, яркую и полновесную, как коралл, пшеницу «гирку». Пфеллер отличался всегда ролью анекдотиста, смеша своим выговором более, нежели довольно сальными анекдотами. При пономаре же он всегда быль пасс.

Чай был разлит. Самовар шипел довольно жалобно. Комары визжали и бились в окна.

— О чем вы это думаете, отче Иоанне?-спросил Домонтковский пономаря.

Тот уже скинул свою кофту, подвязав сзади поплотнее свою косичку, отчего она стала походить на хвост скачущего по жаре от оводов теленка, расправил седоватую бороду и уставил в дымящийся стакан свой куликовидный нос.

— Вы говорите о волках? — сказал пономарь: — а был в Чурбатове раз такой случай. Исправлял там духовный требы, еще при отце Александре, старец Павел, дед отца Смарагда... дьячком то есть был, и так же, как и я, грешным делом — охотою занимался... Порвали у него волки корову. Он ее выволок за рощу, вырыл себе землянку, покрыл ее бревнами, оставя только продушину, взял три ружья двуствольные, перекрестился и пошел на «заседку». Сидит ночь, сидит другую. Видно по месяцу — подбегают зайцы, подбегают и лисицы. Сидит он и задремал. Проснулся — над коровой волк, один-одинешенек, да такой огромный. Он и бацнул; а была глухая полночь. Волк повалился. Только, слышит, около коровы что-то кричит: «Ой, батюшки, спасите... убили... убили». Он туда, смотрит: волк белый, как лунь, точно сто лет или более прожил, лежит и охает, дышит, как человек. Выстрелом, картечью, так и своротило ему левый бок, а в прорванную кожу виден лацкан красного кунтуша, галуны золотые и шмухлерские[21] пуговки. Так и простоял Павел над волком до зари... ни с места. Занялась заря; уже вместо волчьего рыла явилась и белая, долговолосая казацкая голова. Поднялся чудный волк на локте, а уже жизнь его отходит, и говорит: «Старче! помолись за меня. Сто лет назад, я был казаком и поедом ел православный люд, моих слуг и работников по хуторам. Никто меня не мог остановить, и я питался православною кровью. Да нашелся человек, Шолудько-Буняченко, небывалый еще в наших краях воин. То была кара Господня. Про него говорили, что он не живой, а только ходил по свету, мыкался,, как живые; что он — мертвец, покинувший свою подземную постелю, что у него только лицо людское и кожа, внутри наложены желтые и гнилые кости, как в могиле, и потому он, ходя в Днепр купаться, не снимал рубахи и убивал тех, кто видел на нем знаки тления. Я один раз побил своего слугу Михайлу, оборвал ему с корнем казацкий чуб и плетью еще исполосовал его, да и пошел к кустам освежить душу в Днепре. Иду себе, раздвинул кусты, а на том берегу, тоже под кустами, в тишине, на зеленой травке, и Шолудько-Буняченко купается, да без рубашки, весь желтый и в пятнах, точно труп гниющий. Увидел меня, держит рубаху на коленях, уставил в меня свои мертвецкие, зеленые глаза - я так и обомлел... Стою в кустах и слышу: на голове у меня что-то растет, и теплей мне всему становится. Смотрю: я уже оброс шерстью, сзади волочится хвост, нагнулся на четвереньки, и язык сам от жары вывалился. Да как стало мне страшно, и озноб, и ужас прошибли меня, я крикнул... Крикнул и завыл волком; а он сидит на берегу, да смеется, плескается водой и все смотрит на меня своими зелеными, мертвецкими глазами. Вот так-то, старче, я сто лет и промыкался, и спасибо тебе, что ты меня убил. Видно, рука у тебя не грешная, а меня ничья пуля до сих пор не брала. Помолись же ты за меня и отслужи панихиду в Межигорском монастырь. Я там по близости жил и люд православный мучил!..» Как умер он, старец Павел заявил суду. Наехал суд. Смотрят: вместо волка лежит уже настоящий казак, седой, седой, столетний, в красном кунтуше, при сабле и в желтых сапогах. Такого наряда тогда уже и не видано было нигде, и старца Павла освободили от следствия... Такие-то случаи бывают на «заседках»...

вернуться

20

The Pathfinder — Следопыт

вернуться

21

шмуклер — с нем. - мастер по позументу, бахроме и т.п.